– Охотился когда-то… мало: местность была такая, что, кроме сорок, ничего.

– Вот я поохотился на своем веку, – гос-споди, спаси благочестивые! Люблю это дело. И вот на крупную рыбу тоже. Я ведь с Оки, сомятник! У нас сомы такие – гусей глотают. У меня, когда я еще мальчишкой, патрон был по рыбной ловле, Завьялов, чиновничек… пьянюга, старикашка Черномор, сухонький этакий, маленький, черный, как жучок, глазастый, а жена – высокая дылда, смирнейшего звания баба, так он ее – так не достанет – с табурета по щекам лупил, факт! Пойдем с ним на зорю в ночь, как начнет возле костра рассказывать, черт его дери! Чего с ним только не было!.. Теперь-то понимаю, что врал, а тогда как опишет!.. «Сомы, говорит, какие теперь сомы! В два пуда поймают, – ох, сомина велик! А вот мы раз, – я еще в уездном учился, – так поймали в омуте сома – шишнадцать пудов одни зебры!» Тамбовец был, а у них, тамбовцев, шишнадцать кругом… И как его везли четверней и как народ шарахался – живо описывал… И ведь я ему, Черномору, верил, черт его дери!..

Засмеялся Кашнев, и Дерябин захохотал насколько мог тихо.

– Сомы так на полпуда, они даже вкусные, если их жарить, – ты едал? А вот посмотри, – перебил себя Дерябин, направив руку куда-то над крышами домов, – или это у меня очки запотели, – видишь над трубами свет?

– Светится, – сказал, присмотревшись, Кашнев.

И не только над трубами: и над коньками, и на ребрах крыш, и на деревьях вдали колдовал лунный свет, все делал уверенно легким, убедительно призрачным. Должно быть, к утру готовился подняться туман, и потому так как-то особенно теперь все светилось.

Пристав шел легко. Форменная тонкая круглая шапка делала его, тучного, остроконечным, и у Кашнева появилась четкая строевая походка.

– Сам я – рязанец, – говорил Дерябин. – На Оку попал, – было мне лет десять тогда. Утро было и туман, а через Оку – на пароме нужно. Подъехали мы на тройке, – другого берега не видать. Ширина такая оказалась, – волосы поднялись. Море! Море я на картинках видел, и вот, значит, теперь Ока… море! Хожу по берегу колесом. Въехали на паром, честь честью… Не пойму ничего: куда едем, как едем… Спросил еще, сколько дней будем плыть? А мужичок такой один мне: «Минут десять, минут десять…» Шут-ник!.. Скрип-скрип, скрип-скрип, – взяли да и ткнулись в берег. Берег, все как следует: кусты и песок, и кулики свистят! Ревел я тогда: обидели мальчишку! Думал, море, вышел – туман… Стой, что это? Кричат или так?

Остановился пристав, и Кашнев, и солдаты.

Прислушались направо, налево, – нет, было тихо.

– То-то, родимые! Я знал, что уймутся, черт их дери! – сказал Дерябин, взяв под локоть Кашнева, и добавил: – Ну-ка, пойдем сюда, недалеко, – угостят нас вином бессарабским.

– Куда еще? Да и поздно, – остановился Кашнев. – А солдаты?

– Подождут. Эй, старший, – обернулся Дерябин. – Улицы обойти. Через час на этом месте, чтоб… Ма-арш!

Усиленно затопали и пропали за углом солдаты, а Дерябин перелез через какой-то полуразобранный тын, сильно захрустел раздавленным хворостом и скомандовал Кашневу:

– Гоп!

Потом пошли огородом, заросшим лопухами, потом были какие-то безлистые деревья, – кажется, груши, и около длинного, низкого, грязного – и луна не могла отмыть – дома остановились.

Дом спал. Наружные ставни были заперты болтами. Черепичная крыша с угла обилась, – чернели впадины.

Постучал в двери пристав, кашлянул во всю грудь.

В щели ставней мелькнули желтые полоски и тут же потухли, потом опять мелькнули кое-где и опять потухли.

– Отсырели у анафемы спички, – буркнул Дерябин.

Женский голос робко спросил за дверью: