В дневниках Пришвина «плоскость мирового разреза» (Флоренский) всегда в движении. На их страницах встречаются самые разные срезы и ракурсы мира и его восприятия, присутствует многомерное и неоднородное пространство личной и общей жизни. За подобной многоаспектностью стоит художественно поставленное мышление как «умная медитация жизни, претворяемой в текущее слово»[22]. Такая мысль «последовательными оборотами <…> ввинчивается в действительность, впитывается в нее все глубже и глубже»[23]. Образ «бурения» для описания работы познающей мысли соединяет в один ряд конкретных метафизиков Павла Флоренского, Габриэля Марселя и Михаила Пришвина. Для них всех ввинчивающееся в реальность, наподобие сверла, мышление предстает как «диалог мысли и тайны».

К указанным именам тянет подключить и Гёте, у которого философия означает верное «слово природы, слово тайны мира, слово жизни»[24]. Подобным образом, по Пришвину, все существа, живущие в мире, сходятся друг с другом в том, что выступают представителями Целого. «Человек, животное, растение, – записывает Пришвин, – в чем-то соприкасаются друг с другом. Это “что-то” есть равенство всех и всего на свете в его представительстве, п.ч. все они как части большие и малые представляют собой единое целое. Вот обладая этим чувством целого, можно всем разнородным существам на земле понимать друг друга». В этих словах выражена самая суть философии Пришвина. Требование «чувства целого» как необходимого условия познания отсылает нас к философскому интуитивизму Бергсона. Вспоминается при этом и Н.О. Лосский («Мир как органическое целое»). Но в отличие от указанных философов Пришвин не приводит свое мировоззрение к логико-систематическому «знаменателю», принятому университетской традицией философии. Он предпочитает оставаться при живом и личном, но продуманном и словесно обработанном впечатлении в своем постижении жизни.

Итак, дневники Пришвина зовут вернуться к изначальному философствованию как мышлению, изнутри личного опыта «ввинчивающегося» в озадачившее нас сущее. Пришвин с его дневниками призывает нас снова стать бесхитростными искателями мудрости, открытыми к знанию, рождающемуся из удивления перед свершением мира, которое захватывает так глубоко, что не философствовать уже нельзя. Образ Пришвина как мыслителя поэтому неотделим от образа «наивного», но вовсе не ограниченного человека, а, напротив, свободно ищущего знания, не оглядываясь при этом на его дисциплинарные границы. Этим Пришвин отсылает к образу библейского Адама, чувствующего и мыслящего «с нуля». Фигура «первочеловека», осознающего себя первоживущим в только что созданном Творцом мире, нередко встречается в его дневниках. Контакт с миром у такого Адама переживается с детской свежестью. Образ ребенка, радостно играющего с миром, и образ мудреца при этом перекликаются, взаимно отражаясь друг в друге.

Перечитывая «Незабудки»

С дневниками Пришвина я впервые познакомился по сборнику «Незабудки»[25]. Хочется написать о том, как он входил в мою жизнь. Первый акт этой истории связан с детскими годами. Мать любила Пришвина, читала и перечитывала его. Пришвин внутренне был ей близок. Как и он, она мучилась и буквально болела, если приходилось занимать деньги[26]. Так же, как и Пришвину, ей трудно было сближаться с незнакомыми людьми. Пришвина она ставила в ряд близких ей литературных имен, таких, как Мельников-Печерский и Мамин-Сибиряк. Ей близок и дорог был пришвинский язык с его «старорежимной» народностью. Возможно, эти черты ее характера, сближающие ее с писателем, шли от староверов, от их менталитета и культуры. Наш дед, отец матери, был типичным старообрядцем, представителем гонимой «конфессии». Старообрядческие корни были и у Пришвина.