Нам с Эрикой обычно разрешали выходить во двор. Они надеялись, что мы что-нибудь сломаем. Но назло им мы туда не ходили. Мы оставались наверху и обдумывали план. Эрика посмотрела вниз, увидела, что учительницы нет, и предложила разделиться – и еще спросила: Хотим ли мы ей помочь? Мы ответили: Конечно, хотим. Эрика принесла откуда-то лестницу, прислонила ее к стене, но потом она упала и чуть не сломала себе шею. В общем, мы начали ругаться.
Так что начала всё я. Я залезла на стену и стала складывать камни, чтобы с них прыгать. Потом Эрика тоже залезла на стену и тоже начала складывать камни, но как только Эрике надоело, она куда-то делась.
Я спустилась вниз, и они стали меня расспрашивать: Что вы там делали? Я сказала: Ничего, а они сказали: Ничего? Что значит ничего? Где Эрика? Что это за камни? Короче говоря, я во всем призналась. Они спросили, был ли кто-нибудь со мной, я сказала: НЕТ! Я БЫЛА ОДНА!
Ну и опять-двадцать пять – одиночная камера. А потом они пригрозили, что позвонят полицаям. Я сказала: Вперед, мне похер. Я не думала, что они правда вызовут полицаев, но они их вызвали, приехали два полицая, один из них меня пнул, второй связал мне руки за спиной, и не успела я оглянуться, как снова оказалась за решеткой…
После этого Майнхоф-журналистка обнаруживает психическую мобильность художественного вымысла. Она в корне меняет подход. Сопереживает, начинает говорить с позиции девочек:
Девочки попали в Айхенхоф потому, что о них некому было позаботиться. Не иметь никого значит, что, когда вы возвращаетесь домой с работы, вас не ждет готовый ужин, вам приходится добывать его самостоятельно. Поэтому вы бродите по улицам, тратите те немногие деньги, что есть, не спите ночами, но в первую очередь это значит, что вы не можете рассчитывать ни на кого, кроме себя.
Как интеллектуалка и журналистка, Майнхоф испытывала некоторую эмпатию, но у нее не было прямой эмоциональной связи с тем, что в этих девочках пугало и привлекало ее больше всего, – с отсутствием у них амбиций, планов, с их расплывчатым ощущением собственной незначительности и потерянности. В отличие от ее современника Александра Клуге, который вывел антропологический образ трудного подростка «Аниты Г.» в своем знаменитом фильме «Прощание с прошлым», Майнхоф была готова исследовать дистанцию, пролегавшую между нею и ее юными героинями. И всё равно они жили в совершенно разных мирах.
Могло ли участие Майнхоф в «вооруженной борьбе» на самом деле быть войной языка? Прямое действие как побег от настороженной клаустрофобии надменного, объективирующего дискурса. Еще через год она сдружилась с Гудрун Энслин, участницей РАФ, которая стояла за побегом Андреаса Баадера из тюрьмы Тегель. Вот текст коммюнике, написанный ею после побега:
Наши действия 14 мая были показательными, поскольку антиимпериалистическая борьба нацелена на освобождение заключенных из тюрьмы, которую система всегда отводила для эксплуатируемых и угнетенных групп населения.
Освобождение из плена тотального отчуждения и самоотчуждения, от политического и экзистенциального военного положения, в котором народ вынужден жить под гнетом империализма, культуры потребления и регулирующих структур правящего класса.
Прямое действие как способ уйти от судьбы. Как и положено любому террористическому акту, нападение на Институт социальных проблем было «показательным», своего рода метафорой, развернувшейся с периферии на гораздо более обширную территорию. Тем не менее, сама Майнхоф продолжила жить в рамках дискурсивного языка. Только спустя шесть лет, когда ее посадили в камеру особо строгого режима в тюрьме Штаммхайм, «показательной» стала ее собственная история. Она превратилась в Пришельца, т. е. в ту, что стала иной.