Мы с папой установили на шестах антенну, которая обеспечила отличный приём радиостанций (она видна на фотографии дома). Приёмником заинтересовался дядя Миша. Я и для него к следующим каникулам сделал радиоприёмник. Другим жителям Костешина тоже захотелось иметь такие приёмники. Я наладил их «серийное» производство. Денег я не брал и не ставил никаких предварительных условий, но те, кто получили приёмники, в течение длительного времени, месяцами, носили нам молоко, яйца, творог, фрукты, овощи и другие плоды своего труда. Люди были очень довольны и на наши протесты отвечали: «У нас этого добра хватает, а вам надо за всё деньги платить».
Любознательный читатель может поинтересоваться: а что, разве промышленность не производила батарейные радиоприёмники? Производила. Под названием «Родина». Это был очень дорогой приёмник. А главное, он «жрал» так много электроэнергии, что батареи приходилось менять чуть ли не два раза в месяц, а они были дорогие, громоздкие, да ещё их не так-то просто было достать. «Родина» не могла конкурировать с моим компактным, экономичным приёмником, работающим от дешёвых общедоступных батарей.
Папа плёл для колхоза из ивовых прутьев большие корзины для переноски сена и соломы. Они назывались «гумёнными» – от слова «гумно». Гумно – это огороженная площадка, куда свозят сжатый хлеб для молотьбы. За это папе начисляли «трудодни». Была тогда в деревне такая форма учёта труда. Осенью, после расчёта с поставками государству, колхозники получали свою долю прибыли продуктами и деньгами в соответствии с количеством трудодней. Кроме того, для себя и на заказ отец плёл корзины для овощей, фруктов и грибов, а также хлебницы, сахарницы (для кускового сахара), шкатулки и другие вещи. Это были настоящие произведения искусства из разноцветных прутьев, украшенные фигурным плетением. Я и не знал о таких его способностях и до сих пор жалею, что не научился у него этому искусству.
К отцу иногда приходили люди с просьбой помочь им получить пенсию. Хорошо разбираясь в пенсионном законодательстве, отец давал им дельные советы, помогал подобрать нужные документы, составить заявление. Люди относились к Ивану Никаноровичу с благодарностью и большим уважением.
Я помогал родителям по хозяйству, ездил на велосипеде загорать и купаться на берег Осуги.
Папе было тогда шестьдесят два года. Здоровье у него было плохое. Особенно это было заметно, когда мы с ним пилили дрова. Он то и дело останавливался для отдыха, тяжело дышал, бледнел. «Сердце прихватило», – говорил он, сдерживая гримасу боли. Теперь-то я знаю, что это были приступы стенокардии. У него не было никаких лекарств.
Отец никогда и никому не рассказывал об аресте, допросах, суде и жизни в лагере. Даже мне и маме. При освобождении с него взяли подписку о неразглашении этих сведений. Внешне, для постороннего взгляда, он выглядел вполне довольным новой жизнью: рассказывал смешные истории, шутил – это было свойственно его натуре. Однако было видно, что его гнетёт пережитое и, прежде всего, то унижение, которому его подвергли. Вероятно, у него было также чувство вины передо мною. Ведь из-за него, хотя и не по его вине, я стал сыном «врага народа». Мне это, правда, особенно не повредило, но могло и повредить. А может быть, ему казалось, что я не верю в то, что он ни в чём не виноват, и поэтому осуждаю его. В общем, в душе у него не было покоя. Мне даже кажется, что на фотографии, где он сидит в лагерной робе рядом с мамой, всё это можно увидеть. Я думаю, что тихая, небогатая событиями деревенская жизнь со временем сняла бы тяжесть с его души, и он спокойно прожил бы отпущенные ему дни.