Как быстро мы продвигаемся, с тоской и каким-то необычным возбуждением, какое он испытывал перед дракой, подумал Воронцов. Как быстро… Что там с мамой и сёстрами? Успели ль они уйти? У деда больные ноги. Израненные, побитые осколками ещё в Первую мировую, в Галиции. Может, и ушли. Хотя бы куда-нибудь в лес, где можно схорониться на время. Ведь прятались же люди в лесах от набегов половцев, монголов и поляков. Уходили в лес от французов. Лес спасал, давал кров и пропитание. Может, всё же ушли. И увели с собою скот, корову Лысеню и овец. А мы эту ненавистную немчуру скоро отсюда выкинем. И будем гнать штыками до самой границы. И Воронцов нащупал рукоятку штык-ножа, висевшего на поясе, и крепко сжал её, так что рука вспотела.
Колонна въехала в большое село. Воронцов успел ухватить взглядом дорожный указатель: «Ильинское». Потом разглядел часового на мосту и красноармейцев, копошившихся возле каких-то сооружений. Бойцы что-то копали. Видимо, окопы, решил он. Что сейчас могут копать бойцы?
– Сань, ну что там видно? – толкнул его в бок курсант Алёхин, всё это время молча дремавший рядом.
– Какое-то Ильинское проезжаем. Большое село. Окопы копают.
– Окопы? Зачем тут окопы?
– Теперь их копают везде. Давай лучше поспим, – сказал Воронцов и опустил край брезента.
Небо сразу исчезло, пространство сузилось, и ближе, роднее стали товарищи, и Воронцов понял, что он сейчас часть их, сидевших ровными рядами по шесть человек, и, быть может, думавших о том же, – часть этой колонны, часть Шестой роты, часть своей винтовки и того приказа, который днём был зачитан на плацу перед строем. Он был живой и, как ему казалось, бессмертной частью всего того, что сейчас двигалось в сторону войны. И только потом, во вторую очередь, он ощущал себя частью Подлесного, своей семьи, носившей фамилию Воронцовых, и всего того, что звалось родиной.
– Уснёшь тут, – буркнул Алёхин и вздохнул.
Всем было не по себе. Сегодня, когда после обеда их роту в полном составе выстроили на плацу и командир второго батальона майор Романов, исполняющий обязанности начальника училища, зачитал приказ срочно выдвинуться в район боевых действий, в первые минуты курсантов охватил какой-то жуткий восторг, как если бы им вдруг объявили, что отменённая накануне шефская встреча со студентками пудучилища состоится уже сегодня вечером и необходимо только пошить свежие подворотнички и надраить поярче сапоги. Наконец-то! Они идут на передовую! На фронт! Бить врага! Уж они-то – не батальоны, наспех сформированные из профессуры, студентов и артистов московских театров, из печатников и бухгалтеров, никогда не державших в руках оружия и брошенных в бой необученными, с тремя старыми винтовками и обоймой патронов на отделение. Уж они-то дадут фашистам! Уж они-то им покажут, как по чужим землям ходить да на чужое добро зариться! Как разорять колхозы и жечь в полях хлеб! Как убивать ни в чём не повинных людей, детей и стариков! Воронцов вспомнил слова политрука Киселёва. Политрук говорил правду: фашисты не люди, и их надо уничтожать, как бешеных собак.
Воронцов пододвинул ногой приклад своей новенькой СВТ, от тряски винтовка всё время сползала вперёд, зажал её между колен и прикрыл отяжелевшие веки. Как и все курсанты, умевшие мгновенно превращать минуты отдыха в сон, он тут же почувствовал, как тело его сразу расслабилось, его окутало тёплой уютной истомой, а перед глазами поплыли, то ускоряя свой бег, то замедляя, уже иные, чем мгновение назад, картинки: пригорок на краю деревни, стёжка за околицу, по стёжке идёт с ведром грибов, розовых волнушек и белых груздей, их ротный старшина… Ведро тоже знакомое, старенькая материна доёнка с немного погнутыми ушками. Что ж тут, в его родном селе, делает старшина? Воронцов догнал его, старшина повернулся и голосом отца спросил: «Что, Санька, страшно?» И тут подошёл другой, тоже в шинели. «Иван! – закричал Воронцов. – Иван, ты дома? Почему ты дома, а не на фронте?!» Иван ничего не отвечал, он смотрел на Воронцова злобными глазами и вдруг схватил его за грудки и начал яростно трясти, что-то злобно бормоча.