Старший сержант Гаврилов сразу понял, что снова наступает его час. С курсантами он не церемонился, при малейшей оплошности называл «засранцами», «маменькиными сынками» и до седьмого пота гонял по полигону. Особенно усердно помкомвзвода нажимал на рытьё окопов и на стрельбу по фанерным мишеням. Манная каша заканчивалась, он это чувствовал чутьём фронтовика и теперь каждый новый день очередных занятий он встречал спокойно, понимая, что завтрашний, возможно, будет уже другим. Часами отрабатывал с курсантами приёмы штыкового и рукопашного боя. После занятий второго взвода исколотые штыками и избитые прикладами, соломенные манекены приходилось всегда основательно чинить. Строевые занятия Гаврилов откровенно не любил и не старался этого скрывать. Считал, что все эти «приставить ногу», «направо – бегом – марш», «налево – кругом» и прочее – пустая трата времени, тем более сейчас, когда немец во всю рвётся к Москве. Может, потому, что сам он был не особенно силён в строевом искусстве. К тому же побаливала раненая нога. Однако по привычке исполнять требования воинского устава в полной мере он и на плацу не давал ни себе, ни курсантам никакой потачки.
– Ш-шир-ре шаг! Носок тянуть! Носок! А-раз-двэ! А-раз-двэ! За-певай!
И взвод, рубя чёткий шаг, запевал строевую песню. Пели с удовольствием, потому что знали: после хорошего прохождения с песней помкомвзвода обязательно, в качестве поощрения, объявит десятиминутный перекур.
На полигоне же второй взвод Шестой роты изрыл, наверное, каждый сантиметр. Но курсанты на своего неутомимого помкомвзвода не обижались, знали, что старший сержант человек хоть и грубоватый на слово, но без дела не рявкнет, да и медаль, боевая награда, равную которой в училище имели немногие, внушала уважение. И каждый из них втайне мечтал в первых же боях заслужить точно такую же – из чистого серебра, с порядковым номером на обороте, который принадлежит только тебе одному, и надписью красными эмалевыми буквами: «За отвагу».
– Стреляй, сучата, лучше! Точней пали! – рычал он на свои отделения, метаясь между изготовившимися к стрельбе «сучатами». – Иначе мишенями будете вы! Немецкая винтовка образца тысяча девятьсот сорокового года, калибр семь-девяносто два, ёмкость магазина пять патронов, шестой в стволе, бьёт прицельно на тысячу метров. А стрелки они хорошие! По живым мишеням треляют с тридцать девятого года! Всё понятно?
– Так точно! – хором отвечали курсанты.
Курсантом себя Гаврилов не считал. Не представлял себя и офицером. Ему вполне нравилось быть сержантом. Старый солдат, он чувствовал организм войны, внимательно слушал все сводки и разговоры офицеров, и понимал, что научить этих ребят стрелять гораздо полезнее всего остального, всех этих премудростей тактики и стратегии, что, скорее всего, вся их учёба закончится недалеко от училища обыкновенном месиловкой на ближней дистанции. Такое он не раз наблюдал под Белостоком и Минском, когда в бой бросали последние резервы. В последние минуты сводили в роту или взвод штабных, коноводов, поваров и тыловых служащих, раздавали винтовки тем, кто и стрелять-то не умел, и – вперёд.
Командир второго взвода лейтенант Ботвинский>* своим первым помощником был вполне доволен, закрывал глаза на некоторые неуставные вольности Гаврилова, считая их проблемой поправимой, и не раз намекал ротному о том, чтобы старшего сержанта зачислили в постоянный штат училища. Гаврилов об этом ничего не знал, но настроение лейтенанта чувствовал и старался вести себя так, чтобы как можно меньше соответствовать высоким морально-нравственным и уставным требованиям офицерского училища. Курсанты порою подшучивали над помкомвзвода, терпеливо сносили все его шутки и сержантские подвохи. Любили повторять его присловья и наставления вроде: «Передовая кухней не пахнет – дерьмом и порохом! Запомните это, засранцы!» или: «Не понял команды? А зачем тебе руки и ноги?»