В сентябре 1947 года мама, будучи беременной, решила ехать в Рыбинск25. По дороге на станцию зашла в медпункт во Фроловском. Там ей сказали: «Поезжай спокойно – еще неделю не родишь». Она и пошла дальше на поезд в Шестихино, а это еще пять километров. По дороге начались схватки, еле дошла до станции. Родила в медпункте кирпичного завода.
Я гуляла на улице, когда мне кто-то сказал о том, что мама родила мне братика. Не заходя домой, ничего не сказав бабушке и ничего с собой не взяв, пошла к маме в Шестихино. Она лежала на деревянной койке, отгороженная от всех простыней, а сбоку к ней прижимался завернутый в ее юбку, маленький, красный Алексей. Мама спросила, что я с собой принесла. Я ответила: «Ничего». Тогда мама велела мне идти назад и сказать обо всем бабушке. Потом маму увезли на поезде в Рыбинск, а там ее встретила скорая помощь.
Этой же осенью к нам окончательно вернулся папа. Вернулся, не снявшись с партучета. Его не отпускали из Уфы. Все его просьбы и доводы парторг отметал убийственным: «Партия лучше знает, где нужнее кадры». Мама посылала туда документы о моей болезни, о своей беременности – бесполезно. Папа договорился с начальником цеха, получил расчет и уехал, невзирая на угрозы парторга.
Потом он несколько раз из Рыбинска писал в Уфу, чтобы выслали партийные документы – безответно. В конце концов его вызвали в Ярославский обком партии и поставили условие – незамедлительно погаси задолженность по партвзносам или исключим из партии. Папа отказался гасить задолженность: «Не моя вина, что в Уфе с учета не снимали. А сейчас денег нет: троих детей и жену надо кормить». И папу исключили из партии.
Конец сороковых
На двадцатом заводе начальство предложило папе продолжить работу старшим мастером, но он не согласился: «Надо помочь, помогу, а работать хочу простым фрезеровщиком – зарплата выше, сейчас это главное – семье надо выбираться из нищеты». Так он стал работать в цехе, где изготовляли приспособления для обработки деталей моторов, часто задерживался на работе, чтобы с главным технологом и начальником цеха обсудить, как что лучше сделать. Завод выделил нам две комнаты в коммунальной квартире в десятом доме на улице Молодежной. Дом был шлакоблочный. Боковая стена зимой промерзала. Позднее выяснилось, что в войну, во время бомбардировки, она была разрушена взрывом бомбы. Фашисты тогда метили в расположенное рядом здание 33-й школы. Там тогда располагался госпиталь и на крыше во всю ее длину был нарисован красный крест. Когда рисовали крест, думали, немцам не чуждо милосердие к раненым и увечным людям – ан просчитались. Стену нашего дома восстановили еще в войну, но наспех, а потому некачественно.
В комнатах было печное отопление. Печь держала тепло плохо и быстро остывала. Тяга была слабая, приходилось очень долго разжигать печь, но, и будучи прогретой, она периодически выпускала в комнату кольца дыма. Чтобы не угореть, мы даже в лютые морозы вынуждены были без конца проветривать помещения, открывая двери и форточку. Мебели у нас не было никакой. Я делала уроки на полу.
В первые же дни учебы учительница по математике, наш классный руководитель, пригрозила мне переводом из пятого класса в четвертый, потому что я не смогла рассказать ей правила деления на три. Но по русскому языку у меня были хорошие оценки, а по истории я получила единственную в классе пятерку, рассказав о Римской империи, поэтому другие учителя уговорили ее дать мне время, чтобы подучила предмет. Как-то в ноябре она зашла к нам в гости, понюхала въевшийся в стены запах гари, увидела маму, сидящую на полу с младенцем, меня, притулившуюся с учебником возле печки… Вероятно, она планировала высказать претензии родителями по поводу моих знаний математики, чтобы были со мной построже, не позволяли лениться, но увиденное настолько ее потрясло, что она сказала маме, будто просто ходит по домам своих учеников – посмотреть, кто как живет. После того неожиданного визита она резко переменила свое отношение ко мне и теперь даже ставила в пример другим, как надо относиться к учебе, несмотря на внешние трудности.