– Вспомним, – вяло молвил Соснин, – вспомним, глубинная функция языка состоит в сокрытии смысла. Зачем, спросите, скрывать, если полный и точный перевод мышления в речь в принципе невозможен? Но я-то не про ложь изречённой мысли, не про потери смысла в коммуникационном усилии, а про природу художественности. Слово утаивает содержания, возвращаясь ли, устремляясь в до-логические темноты, – высказывает много, ничего не сказав; учится у бессловесных искусств затемнению смыслов, обращению к эмоциям напрямую, минуя разум. Согласимся, под покровом самых убедительных рассуждений пульсирует тайна, не исчерпываемая в истолкованиях. Искусство подобно цветку, который благоухает в сумерках.

– И, по-твоему, роман – это…

– Это, помимо всего прочего, чем традиционно жанр романа загружен, многословная композиция из умолчаний.

– Ладно. Что тебя формально задевает в кино? – вытряхивал из бутылки в рюмку последние капли Бызов.

– Стоп-кадры.

– Оригинал! А в драме, на театре? Актёрские перевоплощения?

– Избави бог! Сегодня Чацкий, завтра Хлестаков, послезавтра Базаров и далее…

– Павка Корчагин, – подсказала Людочка из-за шкафа.

– Погоди, Ил, актёрские корчи и режиссёрские выкрутасы – побоку, ты, допустим, попал на читку гениальной пьесы… что захватит?

– Авторские ремарки. Зачарованность ремарками с той поры, наверное, ощутил, когда Ля-Ля измучивал нас читкой «Чайки». Помнишь начало? Такое простое, таинственное… – «Часть парка в имении Сорина. Широкая аллея, ведущая по направлению от зрителей в глубину парка к озеру, загорожена эстрадой, наскоро сколоченной для домашнего спектакля, так что озера совсем не видно. Налево и направо у эстрады кустарник. Несколько стульев, столик. Только что зашло солнце».

– Всё у тебя не по-людски, от скромности или гордыни помрёшь? – ворчал, отставляя пустую бутылку, Бызов, – пол-литра не хватило, чтобы разобраться.

тоскуя по примитиву

– С истончением письма, измельчением ячеек событийной сети как раз и убывает эмоциональность… и чем возместить потери? Неужели игрой в авторское саморазоблачение? Или опять – припадками грубой чувственности? Безвкусными лубками, вмонтированными в худосочную ткань? – не унимался Гоша, – и можно ли вообще возместить какими угодно изысками авторское саморастворение в слове, искренность, теплоту, отданные тексту, будто близкому человеку?

– Проблема проще, чем кажется, – пожимал плечами московский теоретик, – надо забыть об умениях, о стилях-формах-приёмах, надо зажмуриться, заткнуть уши, чтобы не видеть и не слышать искусительных подсказок культуры.

– Хотя, – заливисто смеялся Шанский, – это и невозможно.

– Почему? Искусство колеблется между изысками и безыскусностью.

– Я витриной булочной залюбовалась: лепной тестовый лес, населённый птицами, зверьём – пятнистый олень из пряников, присыпанный кофе филин на шоколадной ветке. Спустя неделю в той витрине – подводное царство, огромный марципановый рак со сдобными клешнями, выпученными, из горсточек изюма, глазищами. Потом, дурёха, у окошка сапожной мастерской застоялась, – Милке, высунувшейся из-за шкафа, сочувственно кивал Гоша, – тоже лес, только из засушенных цветов, и гномы в сапожках на каблучках, медвежонок, всё-всё из мха, лепестков, каких-то жёлтых стручков. И верба для зайчиков, полупрозрачные шары одуванчиков, как сказочные деревья над вересковой чащей, цветник в палисаднике из мимозы. Загляденье, бабушки с внучатами к стеклу липнут. Столько любви!

– Ну-у, что я говорил? Духовно здоровым людям не чехарда стилей-форм нужна, а нормальные картины с деревьями, водой, далёкими голубыми горами, – бурчал Бызов, старательно выбивавший трубку.