– Вы не строги с дефинициями, Антон Леонтьевич, – завздыхал Головчинер, тронув ямку на подбородке, – хотя и нестрогостью своей невольно засвидетельствовали, что семиосис объективно теснит мимесис, да, знаковые потоки сгущаются, отражения, эти копиистские или окарикатуренные аналоги жизненных картин и движений, теряют художественную власть, знаменуя ослабление аристотелевской эстетики и вскормленного ей реализма.
– Да, иссякает власть и страсть аристотелевского отражения, а собственно христианская истина никакого своего, животворно-долговечного доктринального метода не смогла предложить искусству, – кивал московский теоретик, – за иконописью, великой ренессансной станковой живописью замаячила реалистическая мертвечина; церковь, высшая духовная инстанция, поощряла лишь благостные иллюстрации библейских сюжетов, нравоучения и проповеди добра. Спокон века, конечно, случались изолированные бунты гениев, которых тяготила каноническая рутина. Но вот и все искусства взбунтовались на свой страх и риск, не исключаю, самостийные «измы» авангарда, размножавшиеся делением, манифестировали богоборческий бунт…
– С больной головы – на здоровую! За авангардистскую безответственность на христианство-то зачем возлагать вину?
– Гошенька, не прячь пытливую головушку под тёплое крылышко! Иудеи в вере своей не нуждались в зримых образах, абстрактных умозрений хватало, а рождённые среди статуй и фресок средиземноморские язычники, становясь христианами, желали жить среди привычных, наследующих Риму и эллинизму изображений, чтобы перед ними молиться святому духу. Апостол Павел поколебался, дал пастве изображения, как хлеб насущный, ха-ха-ха, главный строитель молодой церкви запустил процесс её разрушения… ха-ха, – отваги Тольке было не занимать, – не пышная ли изобразительность погубила языческую античность? И не она ли, ныне сверхпышная, подспудно разрушает христианство? Аскетично-созерцательные религии давно доказали свою жизнестойкость, тогда как изобразительность, традиционно дорогая нам, легко переводимая в поток означающих, всё агрессивней. Разумеется, в миру, вне церкви, обманчивого оплота устойчивости, напористость означающих, усугубляемая их визуализацией, ускоряемая множительно-копировальной техникой, делалась и сделалась в наши дни вовсе неудержимой, многозначность мельканий уже сулит не многозначительность, но – деструкцию, гнетущую хаотичность.
– Что происходит, что происходит? – дурашливо заморгала Милка, – скажи правду, Толенька, нам каюк?
– Нам-то каюк, конечно, моя дорогая, хотя ничего особенного не происходит, – налил себе водки Шанский, – цивилизация, как объяснили ещё в начале века, нахраписто напирает на культуру, перво-наперво на цельность культуры: дробит, изгоняет дух подлинности.
– Обманная стихия захлёстывает! Барахтаемся, пускаем пузыри в амальгамном омуте – студёном, бесплотном.
– И чем зеркальней отражает кристалл искусства лик земной, тем явственней нас поражает в нём жизнь иная, свет иной, – приятно пощекотав память Соснина, еле слышно прошептал с прикрытыми глазками стиховед, но стряхнул поэтическое наваждение, поднялся на защиту научной точности. – Опять вы, Антон Леонтьевич, про амальгаму, – досадовал Головчинер, – да, семейства информационных потоков размножаются с головокружительной скоростью, методически обособляются от действительности, служить которой, собственно, были призваны. И у искусства, освободившегося от бога, соблазны постыдно множатся. Однако никакие умножения вторичных сущностей не заменяют, не изводят, тем паче не уничтожают саму действительность. Если угодно, параллельно, хотя и пересекаясь в множестве точек и плоскостей, развиваются два взаимно зависимых мира.