в прихожей

Промок, продрог – эркеры не спасали от дождя с ветром.

Напустив лужицы, сушились купола зонтов, под вешалкой – сапоги-чулки, как отстёгнутые протезы; наплыв гостей.

– Завидую тебе, Толенька, белой завистью, смерть как по морю скучаю, – долетали распевные стенания Милки.

– Да, солнце печёт, маки отпылали у Карадага, но вода в бухтах холодная.

– А нас дожди замучили, неделю хлещут и хлещут, холодина жуткая, видел? – ладожский лёд в июне.

Махнул расчёской, одёрнул мешковатый пиджак.

Вот и Толенька собственной персоной.

Загорелый, с искристым взором, плечиком грациозно упёрся в дверной косяк; чёрный облегающий свитер, узкие брючки в рубчик.

– Чего-нибудь покрепче?

укол

Протянул веточку черёмухи хозяйке дома, взял рюмку с водкой, обогнул могучий пилон в центре комнаты – сросшиеся спинами, заваленные до потолка старыми холстами шкафы, платяной и книжный.

Картина пронзила взглядом гипнотизёра.

Изображение, мгновенно отпечатавшись на сетчатке, разносилось кровью, биотоками, нервными импульсами; покорился внушению, как если бы знал уже что ещё увидит, развёртывая внезапное, словно обморок, переживание.

здороваясь, прислушиваясь, осматриваясь

– Валерки не будет, слышали? Променял нашу тёплую компашку на ледяное созвездие филологических знаменитостей, – сетовал Шанский; знал уже…

– И слава богам, не хватало вечер на ваш заунывный дуэт потратить, – порадовалась Людочка, а Таточка скорбно поджала губки, она-то ждала Валерку… вздыбились пушинки на вязаной кофточке.

– Почему на дуэт, не на трио? – с обидчивой наигранностью грохнул за шкафом Бызов, – меня, баса-полемиста, списали? Ну-у, без Валерки мы с Толькой как раз дуэтом и запоём, гарантирую. Гошка Забель кивает. – Где пропадал? Художник встаёт. – Заждались. Шанский плечиком пожимает. – Едва налили, пришёл на запах. И московский теоретик улыбается из угла, худой рукой с зажжённой сигаретой помахивает, мол, не выбраться, и, взметнув огненные патлы, Милка шумно раздвигает стулья, протискивается обниматься – не виделись целую вечность; чуть раскосые сверкающие серо-голубые глаза, горящие веснушки, хотя и зашпаклёванные слегка крем-пудрой.

дуэт пробует голоса

– Планы выражения и содержания образуют нечто вроде чемодана с двойным дном, весомы в багаже искусства лишь ускользающие от досмотров, неподъёмные тайны, – заведённо втолковывал Шанский Бызову, крупному, плечистому, в круглых, с толстыми стёклами, окулярах, оседлавших мясистый нос: одинокий бугор на тяжёлом, гладком, как булыжник, лице.

– Туманно, друг Шанский, – Бызов мотнул круглой, стриженой ёжиком головой, достал кожаный кисет, взялся набивать солидную фёдоровскую трубку, – может быть, без тайн в багаже жилось бы нам лучше, веселее, а? А-а-а, Илюшка! И мрачно, тихо. – Про Льва Яковлевича слыхал? И сгрёб Соснина в охапку, и ну кричать, по спине дубасить. – Скажи, если искусство-ед напустил туману, скажи, на кой эти безобразия, из которых, как из страшного сна, хочется поскорее унести ноги? Глазу что нужно? – раскидистое дерево на переднем плане, водная гладь, голубые горы вдали, а тут хоть вешайся, тьфу! – отвернулся, махнув ручищей, от большого холста, чуть наклонно укреплённого на мольберте.

картина

Стихали голоса. Унылое пространство двора-колодца слева затекало в арочную подворотню, в разломе справа высились глухие, подкрашенные закатом стены; на асфальтовом дне колодца, в фокусе композиции, шайка смуглых узколобых громил терзала бледного до синевы человека с безумным взглядом выпуклых светлых глаз.

С жертвы срывали голубоватый хитон.

Или – просторную ночную рубашку?