Похоже, пригруженные тяжёлыми серыми веками воспалённые глаза Лапышкова застилали слёзы, страх его был заведомо сильней любых утешений, а бессердечный Соснин улыбался с дураковатой рассеянностью, какой одаривает, помогая одолевать чувство надвигающейся опасности, краткий шок. Слушал и улыбался – отложил альбом на развороте Сезанна, отыскал кисточки с акварелью под залежами старья, и – бац! И – всё хорошо, прекрасная маркиза! – колерный лист никому не нужен, красить нечего, гора обломков на мокреньком месте башни. И понаедут начальнички с командирскими голосами. Уже едут – не за одним бедолагой Лапышковым машина мчится, и навряд ли Хитрину, отвечающему за производство, позволят улизнуть от ответственности на бюллетень; давая волю неожиданному злорадству, вообразил на фоне мёртвых коробок и сосенок ритуальный танец пыжиковых шапок вокруг обломков.
– Выше нос, Тихон Иванович, не дрейфь, ведь все целы, коли начальники придираться-ругаться будут, так такая у них работа, хвост держи пистолетом, – с нараставшим удивлением Соснин следил за роением пошловатых сентенций над кончиком языка и заодно с необъяснимой, возможно, вызванной шоком пристальностью, будто ничего не было важнее и интереснее, скользил взглядом по брошенному поперёк кресла развороту альбома, который лучился вибрацией света, блёстками воды, листвы, отнятыми когда-то у скоротечного времени, у истаявшего дня… отнятыми шероховатыми, грубыми, как коросты, напластованиями мазков; Вика посмеивалась. – Мазня… он по-детски заводился… Столько лет прошло, почему-то вспомнил.
Телефон молчал, шок отпустил.
И тут, однако, тупо шевельнулось беспокойство, кольнули какие-то неясные предчувствия.
Не спалось.
Уныло журчала в батарее вода. – Ба-а, да уже весна, первое марта, – Соснин мысленно перекинул листок календаря, – недаром свежие огурцы продавали.
И сразу жёсткий ритмичный звук начал царапать нервы.
Вжек, вжек, вжек – скребла фанерная лопата проезд.
Под утро снова повалил снег.
Взбежал по лестнице, одолел площадку второго этажа, продрался, потеряв две пуговицы, сквозь галдящее столпотворение на третьем.
Наконец, четвёртый этаж, в мастерской пусто – проветривание.
И всё же зима?
Крупы накрыли пушистые попоны, в гривы, хвосты вплелись белые пряди. Бедные кони всё стерпят! В дождь их крутые бока блестели, как взмыленные, засушливым летом зарастали пылью, сменяя на пегую привычную вороную масть.
Но в любое время года, в любую погоду они, все шестеро, неслись, несли, будто на крыльях, победную колесницу, вздыбливаясь над вогнутым обрывом Главного Штаба, цепенея от великолепия площади, которая расстилалась под их копытами; интуристовские автобусы, жужжание кинокамер, нацеленных на бело-зёлёный дворец, фото-щелчки у подножия гранитного розового столпа с чёрным ангелом в небе.
В окне, однако, обосновались округлые конские зады, хвосты, классицистический шлем, кончик пики меж жестяных флюгарок и наслоений крыши. Бледно-жёлтые голые стены внутреннего двора-колодца косо летели к донышку из асфальта, к его видимому уголку у хозяйственной двери столовой – вонючей, грязной, заслуженно прозванной помойкой – в уголке двора громоздились ящики, два парня в когда-то белых спецовках точили длинные кухонные ножи, положив точило на мусорный бак.
Хватит, проветрились.
Прощальная струя воздуха из поднимавшейся фрамуги шелестяще качнула гирлянды из разноцветных колечек папиросной бумаги, протянутые между шкафами, зашуршали бумажные кивера, доспехи, кокарды, не выметенные ещё после служебного маскарада в честь февральского мужского праздника.