На самом деле исправительная колония мне не грозила. Халат, камею и прочие вещи вернули. Взяли мое жалованье у Коблинов и оставшиеся сбережения. Семья Джимми тоже его выручила. Отец крепко поколотил сына, мать наорала, – словом, он отделался легче, чем я. У нас наказание было более суровым. На меня в доме Клейнов тоже долго не дулись, они не считали произошедшее грехом, способным нанести непоправимый вред моей душе. Уже через несколько дней я опять стал желанным гостем, и Элеонора вновь звала меня своим дружком и вязала теплый шарф взамен того, который пришлось отдать.
Справившись с паникой – надо сказать, держался Джимми внешне невозмутимо, даже с дозой цинизма, и перенес яростную отцовскую порку не поморщившись, – стал возмущаться, что Дивер на нас нажился. Так оно и было. Джимми вынашивал планы мести, подумывал даже о поджоге, но я был сыт по горло этой историей, да и Джимми тоже – просто такими мыслями выпускал пар.
Клем Тамбоу, двоюродный брат Джимми, смеялся от души, слушая, как мы обсуждаем идею поджога и прочие отчаянные варианты. Он сказал, что, если мы хотим частично возместить утраченные деньги, нам надо попасть на соревнования по чарльстону в Уэббере и попробовать честно заработать. И это не было шуткой. Сам он мечтал стать актером и уже выступил как любитель, изображая англичанина, который рассказывает длинную историю о том, что случилось с ним в Хайберском проходе[41]. Поляки и шведы освистали его, и распорядитель вечера выставил новичка за дверь. А вот его брат Дональд действительно заработал пять долларов, спев «Маркиту» и сбацав чечетку. Дональд, красавец с черными кудрями, пошел в мать – та тоже была красивая и величавая и в своем магазине носила черные платья и пенсне. Она часто вспоминала своего брата-промышленника, во время войны умершего от тифа в Варшаве. Клем больше походил на отца – румяный, с худым лицом, большим носом, пухлыми губами, не хватало только отцовской полноты. Он мог бы победить на городских соревнованиях в беге на полмили, если бы не сигары, из-за которых заработал одышку, и – этим он особенно похвалялся – занятия тем, что в медицинских справочниках называют онанизмом и истощением мужских сил. Он подсмеивался над своими грешками и прочими пороками, осуждаемыми добродетельными людьми, и важно ходил по спортивной дорожке – бедра его были такими же тощими, как икры, и поросли прямыми черными волосами, – снисходительно поглядывая на соперников – простаков, усиленно разминавшихся, подпрыгивающих и делающих физические упражнения. В то же время он мог быть неуверенным, задумчивым; его черные глаза на искрящемся остроумием лице часто туманились меланхолией. Иногда он погружался в глубины печали.
– Нет ничего такого, чего ты не сделал бы лучше меня, – говорил он, – стоит только постараться. Да, именно так, – продолжал Клем. – Ты можешь иметь такую телку, какая на меня даже не взглянет. – В этом вопросе он отдавал мне первенство. – Особенно с твоими зубами. Они великолепны. Мать упустила мои. Если когда-нибудь наступит мой звездный час, придется носить протезы.
Меня смешило почти все, что он говорил, и Клем частенько называл меня дурачком.
– Бедняга Марч, его так легко рассмешить.
В целом мы хорошо ладили. Он снисходительно относился к моей неопытности и вместе с Джимми очень помог мне, когда я влюбился, испытав все классические симптомы этого чувства – потерю аппетита, полную отрешенность, страстное нетерпение, повышенное внимание к своему внешнему виду, некомпетентность, мысли, почерпнутые из мира кино, и фразы из популярных песен. Девушку звали Хильда Новинсон – высокая, с маленьким личиком, она, помимо бледной кожи, имела и другие признаки слабой груди, говорила тихо и робко, хотя чуть торопливо. Я ни разу с ней и словом не обмолвился, но часто проходил мимо, притворяясь, будто иду по делу, внутренне изнемогая от восторга и болезненной судороги. Неуклюже ступая, я изображал полное равнодушие, прикидываясь, что думаю о посторонних вещах. Русское лицо, светлые глаза, опущенные вниз и избегавшие прямого взгляда, – она казалась старше своего возраста. Хильда ходила в зеленой куртке и курила; кипу школьных учебников она носила, прижав к груди, и пряжки ее открытых туфелек позвякивали на ходу. Вид туфель на высоком каблуке и легкое позвякивание вонзались в мою охваченную любовью душу, как множество огненных стрелок, мучили идиотским желанием пасть перед ней на колени. Позже, повзрослев, я утратил эту способность – стал более страстным, – но поначалу был само целомудрие, жаждал чистого чувства, получив, возможно по наследству, большой запас любви.