«Господи мой, Господи! Как же это получается, чтобы терпеть все то нечаянное зло, которое вдруг, и так основательно выливается на нас, руками таких близких и милых людей. О которых и думать-то плохо нельзя. Перед которыми душа моя должна стоять на коленках… Отец Игнатий, верно, думает, что я сильная. Как-то заявил, так прямо: «Вы только с виду немощная! Вы – сильная!» А я, мелкая сошка, силы этой вовсе не чувствую и о ней ничегошеньки не знаю, и не нужна она мне, сила эта. Не юродивая, и виниться особенно не в чем. У меня даже гордости не осталось, мной пол мыть можно. Вот протрут меня до дыр, там и… на покой. Господи, все, что я знаю: Ты человека не выбрасываешь. Выбрасывать и забывать, как болеть и убивать – дело человеческое».
Храм Гроба Господня. Иерусалим. Рисунок. 1849.
Она одна знала, что уже заказаны билеты на самолет – в Бен-Гурион, за Благодатным огнем
«Не надо – среди чужих хлопот и в больнице. Надо тихо и кротко, дома, как мама. На своих ногах. Господи, Ты знаешь лучше меня, как надо. Говорят, пшеница созрела. Да теперь, верую, и зеленая – в меру спелой идет. Время-то… Как во все времена. Только более легкое. Воздуха нет совсем. Очень легкое время, без воздуха. Промысел тут особый.
Я вот скоро всех увижу: маму, отца. Увижу, где они, и, может, мама для меня какой-то сарайчик выпросит. Кого еще увижу? Писателей и поэтов любимых, это точно. И святых увижу, как богач – Лазаря. Господи, чтобы Святые Твои милостивыми ко мне оказались! Вот хорошо-то будет! Вот праздник! Святость, мир и благодать».
Сошка, конечно, когда совсем плохо стало, позвонила. Болящей одной, из храмовых знакомых. Знакомая заохала и приехала, скорую вызвала. Скорая приехала, а Сошка, вымытая, в чистой рубашке (пока знакомая ехала, Соня и помыться успела) – уже задыхалась. В больницу не повезли, дома скончалась.
Венчание состоялось, мирное и благостное. Гости принесли невероятное количество цветов, просто море цветов. Все светлые, будто белые. Холодноватые и дорогие каллы, как множество снежных королев, покоились в вазах и пятилитровых пластиковых канистрах из-под артезианской воды. Розы, тоже многочисленные, неврастенические героини цветочного бала, чуть растрепанные, покачивали шелковыми уборами в такт присыпанному печалью ритму торжества. Будто не свадьба, а похороны. Венчал отец Игнатий. Тихо так венчал, пел почти одними губами. Ангелина и Олежек шли первой парою. Она – в молодежном платье, в веночке из живых гвоздик, тоже белых, в оренбургском платке на плечах. Он – в аккуратном и будто обычном костюме, при галстуке.
– Исайя, ликуй!
Вероника Феликсовна за праздничным чаем в трапезной прочитала целую поэму, правда, небольшую. О том, как матери страдают и радуются одновременно, предавая детей семейной жизни. Маргарита Леонтьевна бегала тут же на своих сухопарых ножках, щелкая фотоаппаратом и скворчала: «Батюшка, благословите, в кадр…». Вика Маратовна сидела и длинно, чуть таинственно, улыбалась. Она одна знала, что уже заказаны билеты на самолет, на Великий Четверг, в аэропорт Бен-Гурион, чтобы вылететь за Благодатным огнем.
На Сретение раннюю обедню служил отец Арсений. Служил с особенным настроем: любимый праздник, годовщина! И все казалось ему, что на клиросе народу больше обычного. И будто Сонин голос: тихий такой, маленький. Вот там, у окошка, она и стоит.
Так бы и закончилась чуть грустная повесть о мелкой Сошке, если бы отец Арсений после панихиды не отправился в нижний храм венчать молодую пару, и среди голосов певчих вдруг ему почудился снова голос Сони Гончаровой: