– Эк стонет…

– Это слепой солдат, – пояснил Исхак. – Танкист… оба глаза сгорели. Я ещё вчера вечером видел его. – Помолчав, он добавил: – Как грустную песню услышу, я тоже всегда Санию вспоминаю… Сердце болит.

Парни сидели на берегу плечо к плечу, чувствуя тепло друг друга. Общее горе сблизило их. Молчали, глядя на Каму, слушали песню, а когда песня смолкла, слушали грустную тишину холодного вечера. На серой глади реки тревожно стояли крохотные точки сигнальных огней: здесь мель, осторожно…

– Вот и осень настала, – сказал Хусаин, поведя плечами. – Холодные вечера…

– От воды тянет холодом, – ответил Исхак. – Остыла уже.

Опять долго сидели молча, курили.

– Нет… – заговорил Хусаин. – Мы ещё должны жить. Жить, чтобы свернуть шею всяким проходимцам вроде Салиха Гильми!.. Я пол-Европы обошёл. Какие города видел, какие страны! Разве я смогу жить по-прежнему, как трава растёт?… Переделаем жизнь, Исхак, возвращайся!

– Вернусь… Очень хочу скорее вернуться…

За разговорами не заметили, как сверху подошёл пароход. Долгий гудок его поднял Исхака на ноги.

– Хусаин, мой пароход!

– Пошли, я провожу тебя. – Хусаин вскинул вещмешок на плечо.

– Охота тебе потом на эту лестницу опять лезть?

– Ничего. Всё равно тут холодрыга, до утра в сосульку обратишься. Пойду солдат поищу, наверняка тут тоже кто-то ночует. За воспоминаниями и ночь скоротаешь быстрее.

– Давай понесу, – Исхак потянулся к вещмешку, Хусаин махнул рукой:

– Спасибо, он лёгкий. Я ведь трофеи не собирал, как некоторые…

Внизу огромная толпа разом рванувшихся к пароходу людей монолитно колыхалась, сжимаясь всё плотней и плотней. Внутри пищали дети, кричали женщины, слышались брань, плач. Исхак, обняв на прощанье Хусаина, тоже рванулся к этому сотнеголовому монолиту, вклинился в него, пробивая дорогу к трапу сильными плечами. Втиснулся на трап, побежал, как и все, толкаясь и ругаясь, на корму, кое-как отыскал незанятый крохотный кусочек палубы. Поставил баул. Потом поднялся на цыпочки, попытался среди смутно различимых силуэтов людей на берегу увидеть Хусаина. Узнал-таки его долговязую фигуру, размахивающую солдатской фуражкой.

– Исха-ак! – кричал Хусаин. – Ну как, место занял?

– Занял, ничего!.. В тесноте да не в обиде! Прощай, Хусаин! Увидимся ещё!

– Прощай…

Пароход загудел раз, другой и поплыл к Казани.

У Исхака вдруг тоскливо сжалось сердце. Зачем он уехал из деревни? Жил бы себе да жил…

На корму между тем всё прибывали люди, уже яблоку негде было упасть. Пришли и студенты, повтискивались между чужими метками и чемоданами, с шуточками устраивались на ночлег. Однорукий Мунир Тазюков тоже было появился на корме, но вскоре ушёл: отхватил место в каюте второго класса. Появился спустя некоторое время на верхней палубе, был он теперь в свежей рубашке с отложным воротничком, это шло его загорелому лицу и крепкой смуглой шее. Студенты снизу закричали что-то насмешливое по-татарски, Тазюков, пожав плечами, тут же отошёл от борта. Он спустился в ресторан, подсел к столику, где ужинали две красивые девушки с густо накрашенными ресницами. Скоро у них завязался весёлый разговор, Тазюков заказал вино…

А по корме гулял холодный ветер, свернувшийся комочком Исхак никак не мог согреться. Сосед-старик укрыл ему ноги своим бешметом, женщина рядом заснула, привалившись спиной к Исхаку, он согрелся, его сморил сон…

9

Увы, приехав в Казань, Исхак очень скоро убедился, что Мунир Тазюков говорил вещи, близкие к истине. Стипендия маленькая, того, что выдают на «служащие» карточки, которые получают студенты, хватает разве что на несколько дней приличного питания, а там – остаётся по хлебной карточке шестьсот граммов хлеба ежедневно – и всё, хотя в возрасте Исхака за один присест можно умять большую буханку…