Алёна заголосила, сбежались соседи. Отплакавшись, она подошла к Петру, сидевшему с виноватым видом на краешке табуретки у двери, и слегка треснула ему по лбу подвернувшейся под руку поварёшкой. Пётр принял это как должное, почёсывая ушибленное место. Сам он, трезвый ли, пьяный, рукам воли никогда не давал, бить Алёну у него и в мыслях не было. И вообще в драку никогда не лез. Скорее чтоб побалаганить иной раз, поймав нетрезвым взглядом в коридоре рыжеволосого соседа, поднесёт ему под крючковатый нос, пахнущий конским потом кулак:
– Хошь в морду, Арон?
– Что вы, Пётр Иваныч, я вас так уважаю.
В эти минуты в глазах старого еврея отражалась едва ли не вся многовековая скорбь его народа.
– Не хочешь, – с показным сожалением делал вывод Пётр. – Ну, как хочешь, – и, посмеиваясь, уходил к себе в комнату.
Его каждый раз забавляло, что Арон принимал эти пустые угрозы всерьёз, хотя знал наверняка, он его и пальцем не тронет. Подыгрывал ему, может быть, или… или… Впрочем, кто знает, что у этих евреев на уме?
Меж тем Гришутка и Павлик подрастали, денег, чтобы одеть, обуть и накормить их требовалось всё больше, а их было всё меньше и меньше из-за постоянного пьянства отца. Друга его, Трофима Колупаева, за пристрастие непомерное к зелёному змию турнули из артели; Пётр тоже висел на волоске. Но – харахорился. Он, мол, и без артели проживёт. И вскоре ему такую возможность предоставили…
После «Мостранса» Пётр ни на одной работе подолгу не задерживался, хотя каждый раз увольняли его с сожалением: руки-то у мужика золотые, когда трезвую жизнь вёл – цены ему не было. И сапожник он был, каких поискать, и слесарь, и плотник, и столяр. И даже в грузчиках сумел проявить себя, работу наладил так, что бригаду его в пример ставили. Начальство на него буквально молилось, сумел он за ничтожное время (пока сам не пил, отвращение вдруг к вину напало. Правда, не долгое…) сплотить бригаду, состоявшую из очень непростых людей. И при его бригадирстве не было такого, чтобы кто-то не вышел на разгрузку или сачковал во время работы. Простоев по вине бригады тоже не наблюдалось, вагоны разгружались не то что в срок, а зачастую и ранее контрольного времени. Кроме почёта бригаде и премии полагались, они-то и сократили трезвую жизнь Петра Митричева. О премиях он Алёне не говорил, когда же она узнала о них, добилась от администрации, чтобы зарплату и премии выдавали за мужа ей. Возмущённый Пётр начал скандалить с женой: ты ж меня перед мужиками срамишь!
– А что делать-то, Петь, ить пропьёшь всё, на что жить будем? Ребятишкам к зиме польты надоть купить, а – на что? – приводила свои резоны Алёна.
Договорились так: получать деньги будет Пётр и отдавать их Алёне на проходной, где та станет его поджидать. Задумка эта сработала раз, другой, а на третий… Алёна ждала, ждала, а Петра всё не было. Разгрузка срочная, сказал ей какой-то мужик, выходя из проходной. Минул час, небо уж, окутанное тучами чернеть стало, дело к вечеру шло, Пётр не появлялся. Алёна не выдержала, отправилась искать заработавшегося мужа. Оказалось, что он, получив свои законные, сбежал через дыру в заборе…
Заявился домой через день, без денег, разумеется, и даже без сапог – в портянках… Алёна не выдержала, первый раз при детях оттаскала его за волосы, прибила чуток поварёшкой, а потом заплакала.
Тут уж и Гришутка не выдержал, вздыбился – доселе он не встревал в дела взрослых.
– Не стыдно тебе? – спросил с укором, и во взгляде его, устремленном на отца, была смесь жалости и презрения.
Поелозив непослушным языком в пересохшем рту, Пётр промямлил с горькой усмешкой: