Январским вечером девяносто седьмого Семён не пришёл ночевать. Он и раньше задерживался, приезжал, случалось, возбуждённый, взмыленный, тянул к хлебнице (вот в кого Лизка кусочничает!) дрожащие пальцы. Жёлтые, действительно жёлтые.

И вот – не пришёл. Такого никогда не случалось прежде, и Ксению свело паникой. На снегу вокруг единственного на весь двор целого фонаря стояла лужица голубоватого света. В детском саду горело одинокое «дежурное» окно. Свет, свет… Так его мало, ничего не разглядеть там, где он иссякает. Дети спали, а она всё вглядывалась в темноту, и ей начинало казаться, что круг сжимается. Скоро света не останется совсем.

Под утро, спускаясь по лестнице к чёрной горловине мусоропровода (слава Богу, без детей!), Ксения споткнулась. Из неприятного затхлого закоулка, за которые она люто ненавидела этот дом, торчали ноги в старых динамовских кедах с синими полосками.

– Все вокруг меня умирают! Все, все!

Бабушка носилась за ней по кухне со стопкой валокордина и, наконец, оттеснив в угол, сжала щёки, как ребёнку, чтобы заставить открыть рот.

– Это я виновата! Я, – Ксения глотала горькую мятную слюну, – мама, Тая, теперь Семён… за что?

– Это не ты виновата. Это я виновата.

Бабушка отвернулась к окну. Нужно было спросить, что она имела в виду, но Ксению враз покинули силы, и она рухнула на колченогую табуретку. В комнате заливалась плачем Динка – ей не объяснишь, почему у матери пропало молоко. Бабушка торопливо обматывалась огромным траурным платком – бежать на молочную кухню. Она всегда знала, что делать. В любой ситуации.

Зато отец обмяк, сидел в кресле бесформенный, как пустая оболочка. Брал машинально газеты со стола и перекладывал их на подлокотник, надевал и снимал смешные, совершенно не подходящие к его лицу очки, в которых глаза у него становились огромными, как у жука. Он едва оправился после гибели Таи – и снова очутился среди занавешенных зеркал и чёрных платков. Лиза совсем по-взрослому, с каким-то природным женским милосердием гладила его по седым нестриженым волосам. Совсем седым. Когда? Ксения не заметила.

Потом были похороны, запомнившиеся ей лучше, чем свадьба. В квартире толпились чужие шумные люди: одни пили «Рояль», другие валокордин. Слонялись по коридору, бесконечно мыли руки – кран, который Семён не успел поменять, выл брошенным псом.

В душной кладбищенской церквушке отец сделался неожиданно суетливым и попытался подтолкнуть Лизу к гробу, где лежал бледный неузнаваемый Семён: «Поцелуй папу на прощание». Она завизжала и ткнулась головой в мягкий бабушкин живот. Обхватив правнучку чёрными крыльями платка, бабушка сказала весомо: «Не надо, маленькая она ещё».


После смерти Семёна объявились кредиторы – дюжие, розоворылые, с кривыми усмешечками. Бесцеремонно проходили в комнаты, выглядывали из окна, интересовались метражом. Выяснилось, что Семён кому-то был должен, много должен, и теперь эти деньги хотели получить с Ксении.

– Продавай к чертям, – сказала по телефону бабушка. – Переезжай ко мне.

Переезжать к бабушке Ксения отказалась: с ней жила Нинка – двоюродная, дочь непутёвой тётки Тамары. Где там ещё троим уместиться? Отец звал к себе, но и туда не хотелось. После смерти Таи отец полюбил другую – беленькую, едкую, с оленем на этикетке. Да и где гарантия, что вместо Таи не заведётся в его квартире Ольга, Инна, Марина? Грош цена этому отцовскому горю, уж она-то знает.

К марту стало совсем невмоготу: Дина всё время болела, и оставлять её в яслях стало невозможно, с одной из двух работ, более прибыльной, Ксению «попёрли», а в почтовом ящике обнаружилась дохлая крыса – неслучайно, конечно. Намёк от розоворылых кредиторов.