– Отчего же? – отозвалась она.
– Тогда говорите.
Молодая женщина сказала все с той же несколько насмешливой интонацией:
– Я хотела бы узнать… раз уж вам вздумалось устраивать надо мной суд, да еще так, как в Средневековье… вы действительно всерьез верите выдвинутым против меня обвинениям? Если да, то вы, пожалуй, могли бы без промедления приговорить меня к сожжению заживо, как приговаривали ведьм, шпионок и вероотступниц, коих святая инквизиция никогда не прощала.
– Нет, – ответил Годфруа д’Этиг, – эти истории из вашей жизни были рассказаны лишь для того, чтобы несколькими штрихами дать о вас максимально ясное представление.
– И вы полагаете, что дали обо мне максимально ясное представление?
– В том ракурсе, который нас интересует, да.
– Не много же вам нужно. Ну и какую связь вы усматриваете между этими историями?
– Я вижу три связующие нити. Во-первых, свидетельства людей, которые вас узнали и благодаря которым мы шаг за шагом можем вернуться в самое отдаленное прошлое. Во-вторых, ваше собственное признание.
– Какое признание?
– Вы повторили принцу Аркольскому слово в слово разговор, который произошел между вами на моданском вокзале.
– Действительно, – сказала она. – Что еще?
– Еще? Вот три портрета, на которых изображены именно вы. Ведь это вы, не правда ли?
Она взглянула на них и подтвердила:
– На трех этих портретах изображена я.
– Отлично, – кивнул Годфруа д’Этиг. – Первый – это миниатюра, написанная в тысяча восемьсот шестнадцатом году в Москве с Жозины, графини Калиостро. Второй – фотография, датируемая тысяча восемьсот семидесятым годом. А этот последний снимок сделан недавно в Париже. Все три портрета подписаны вами. Одна и та же подпись. Один почерк. Одинаковый росчерк.
– И что это доказывает?
– Это доказывает, что одна и та же женщина…
– Что одна и та же женщина, – перебила она его, – в тысяча восемьсот девяносто четвертом году выглядит так же, как в тысяча восемьсот шестнадцатом и в тысяча восемьсот семидесятом. На костер ее!
– Не смейтесь, мадам. Вы знаете, что смех для нас – худшее из оскорблений.
Она нетерпеливо отмахнулась от него и пристукнула по подлокотнику:
– В конце концов, господа, не пора ли прекратить этот фарс? Что все это значит? В чем вы меня обвиняете? Почему я здесь?
– Вы здесь, мадам, чтобы дать нам отчет о совершенных преступлениях.
– Каких преступлениях?
– Нас с друзьями было двенадцать; двенадцать человек, которые шли к одной цели. Сегодня нас только девять. Трое других убиты вашей рукой.
Тень улыбки (по крайней мере так показалось Раулю д’Андрези) скользнула по губам Джоконды. Впрочем, ее прекрасное лицо тут же обрело привычное выражение спокойствия, словно ничто не могло нарушить безмятежности этой женщины, даже ужасное обвинение, выдвинутое против нее с такой ненавистью. Неужели обычные чувства, свойственные человеческому роду, – негодование, возмущение или ужас – ей неведомы? Во всяком случае, она никак их не выказывала. До чего же странно! На ее месте любая другая женщина, виновная или нет, возражала бы, а она молчала, и невозможно было понять, свидетельствовало ли это о цинизме или о невиновности.
Друзья барона тоже молчали; на их напряженных лицах читалась ожесточенность. Рауль заметил Боманьяна, который оставался почти полностью невидимым для Жозефины Бальзамо. Он сидел, закрыв лицо руками. Но глаза его сверкали между раздвинутыми пальцами, а взгляд жег ненавистную ему женщину.