Сергей тряхнул головой:

– Вздор какой-то! С чего ты, вообще, взял, что я питаю какие-то чувства к Ларе! Нас слишком много разделяет с ней! И всё это… вздор… вздор! И не говори со мной больше об этом!

– Воля твоя, – пожал плечами Пряшников.

А на другой день он видел её вновь…

Был канун Рождества, и вся Москва принарядилась к празднику, бойко шла праздничная торговля, пахло апельсинами, хвоей и ещё чем-то душистым, веселящим душу. Сновал народ, тащил коробки и свёртки, кульки с конфетами, пастилами, заливными орехами и прочими сластями. Проносились, взметая снежную пыль, сани разных фасонов… Светились праздничные витрины, к которым липли дети, любуясь на выставленные в них игрушки… А ещё мелькали кругом – разряженные, как генералы на параде, ели…

Рождество! В радостный этот праздник на Сергея отчего-то находила тоска. Так повелось с детства. В праздничные дни он особенно горько ощущал своё одиночество и неопределённость своего положения. Проводивший большую часть время в барском доме, воспитанный барыней-крёстной, он чувствовал себя чужаком в родном доме, рядом с родным отцом. И в то же время в барском доме он, при всей доброте к нему барыни, оставался всё же – сыном простого мужика, сиротой, милостиво привеченным господами. Эта грань не могла исчезнуть. И хотя ни крёстная, ни даже барин никогда никоим образом не напоминали ему о его месте, он не забывал его. А в праздники ощущал особенно резко. Праздник господа отмечали семьёй. А Серёжа не был членом её. Ему дарили прекрасный, с любовью выбранный подарок, его, как и других крестьянских ребят, приглашали на детский утренник, но на господский праздник допущен он не бывал. А в родном доме было ему нестерпимо тоскливо…

Лишь однажды, в последний год его жизни в Глинском, барыня нарушила обычай и пригласила Серёжу на праздник, на котором были также учитель Надёжин с женой. И это было самое счастливое Рождество. И за него Сергей был благодарен крёстной не меньше, чем за все о нём заботы. Правда, даже толком поужинать за праздничным столом не удалось. Слишком стеснялся Серёжа, что манеры его не таковы, как принято в благородном обществе. Слишком боялся по вечному «везению» своему что-нибудь обронить, разбить. Но барыня смотрела ласково, и Ольга – тоже. И сестра крёстной, Марья Евграфовна. И от этих трёх взглядов сердечных, ободряющих – так светло и хорошо было на сердце…

А на это Рождество Сергей был приглашён к своему университетскому наставнику, профессору Кромиади и его дочери Лидии. Подобный визит требовал подарка, и в поисках оного он отправился блуждать по улицам Первопрестольной, несмотря на мороз и нараставшую метель. К сумеркам, продрогнув до костей в худой своей шубе, Сергей всё-таки подыскал не очень дорогую, но весьма симпатичную музыкальную шкатулку, играющую «Оду к радости», «Коль славен» и «Лучинушку» для Лидии Аристарховны.

Он уже возвращался домой, когда увидел Лару. Вернее не её, а единый только промельк в снежном безумии. Вернее, не столько увидел, а услышал. Голос её. Смех заливистый. Как виденье пронеслось. Тройка коней, лёгкие, быстрые сани, а в них – она… И двое с нею. Один – военный… Обнимал её за плечи, склонялся к ней… А она – смеялась! Как-то дурно смеялась…

И кольнуло болезненно под самое сердце. Остановился в оцепенении, глядя вслед тройке, и едва не выронил шкатулку. Ничего-то ещё не было между ним и этой женщиной, а уже терзала она его, мытарила безвинно душу. И не то от ветра, не то от горечи набежала пелена на глаза.

Следующий вечер, проведённый в обществе Аристарха Платоновича и его дочери, немного рассеял его тоску, отвлёк от больного и томящего. Снова окутало той ласковой теплотой, как на минувшее Рождество в Глинском. От неспешного говора старого профессора, от участливого взора его дочери. Лидии едва исполнилось восемнадцать, но уже была в ней несвойственная этим летам основательность, серьёзность, рассудительность. Всполошилась, едва он порог переступил: