дышало благородством с примесью своенравия. Вид у нее был королевы, и притом капризной; по одному выражению ее глаз я заключил, что где-то она пользовалась большою властью, и очень фантастично. Рот повелительный и иронический, а синие глаза под безукоризненными дугами бровей смеялись, но с каким-то опасным выражением. Мне часто приходилось слышать, что темные брови весьма идут блондинкам, – а эта дама была блондинка. В общем она производила впечатление величия. Однако ж моя дама была с бутылку ростом, и я бы мог свободно ее спрятать в заднем кармане сюртука, если бы не мое благоговенье перед ней; поэтому должно казаться непонятным, чем же ее особа вызывала отчетливое представление о величии. Но в самых пропорциях дамы, сидящей на Нюрнбергской Хронике, была такая горделивая стройность, такая величавая гармония, было столько свободы и благородства в позе, что мне она представилась большой. Чернильница, которую она разглядывала с насмешливым вниманием, как будто заранее читая в ней слова, готовые оттуда выйти на кончике моего пера, могла бы оказаться для нее достаточно глубоким бассейном, чтобы зачернить вплоть до подвязок ее чулки из розового шелка с золотыми стрелками; но, несмотря на это, я повторяю: при всей своей игривости она казалась мне большой и величавой.

Костюм, под стать ее наружности, был исключительно великолепен. Он состоял из платья золото-серебряной парчи и мантии из красновато-оранжевого бархата на беличьем меху. Головной убор в виде двурогой диадемы светился жемчугом чистой воды и сиял, как месяц. В белой ручке она держала палочку, привлекшую мое внимание, тем более законное, что занятия археологией научили меня распознавать с известной достоверностью те знаки, какие отличают именитых особ сказаний и истории. В данном случае такое знание мне пригодилось. Разглядев палочку, я установил, что она вырезана из веточки орешника. «Так, это палочка феи, – сказал себе я, – а следовательно, дама, держащая ее, конечно – фея». Радуясь тому, что наконец узнал, с кем приходилось иметь дело, я попытался сосредоточить свои мысли, чтобы обратиться к ней с почтительным приветствием. Каюсь, мне было бы приятно научно рассказать этой особе о роли ей подобных среди племен саксонских и германских и на латинском Западе. Такая речь мне мыслилась удачным способом выразить даме благодарность за появленье перед старым эрудитом, противно непреложному обычаю подобных ей созданий показываться лишь наивным детям и непросвещенным мужикам.

«Но, становясь феей, не перестаешь быть женщиной», – сказал себе я. И поскольку госпожа Рекамье, о чем я слышал от Ж.-Ж. Ампера, считалась с впечатлением, какое красота ее производила на мальчишек-трубочистов, постольку и сверхъестественная дама, сидевшая на Нюрнбергской Хронике, конечно, будет польщена, услышав, как ученый станет научно трактовать ее, подобно образку, медали, фибуле или печати. Но это намерение, дорого стоившее моей застенчивости, оказалось неосуществимым, когда я увидал, что дама Хроники проворно вынула из сумочки, висевшей сбоку, орешки, такие маленькие, каких не видывал я в жизни, стала грызть их зубками, бросая скорлупу мне в нос, а ядрышки жевала с серьезностью ребенка, сосущего грудь матери.

В этом случае я поступил так, как того требовало достоинство науки, – я промолчал. Но поскольку скорлупа вызывала неприятную щекотку, я заслонил рукою нос и констатировал с великим изумлением, что мои очки сидели на самом кончике его и даму видел я не сквозь, а через стекла, – вещь непостижимая, так как мои глаза, сильно пострадавшие от древних текстов, не могут без очков отличить дыни от графина, поставленных рядом под самым моим носом.