– Т-ты… в-вы… к-кто? – разбитые губы парня опухли, а от выброса адреналина в кровь он заикался.

– Доброжелатель, – я улыбнулся и утер тыльной стороной ладони пот, заливавший мне лицо. Нормальный человеческий пот. От соленой влаги немедленно защипали содранные костяшки пальцев, и я с сожалением заметил, что с моей правой руки содрана кожа. Проклятие! Так можно и столбняк подхватить: кругом ведь сплошная антисанитария! Мне стало жаль моей красивой загорелой руки, и я озабоченно подул на щипавшие ранки.

– Что вы сделали с ними? – голос его срывался на фальцет, и я незаметно пихнул его в бок.

– С кем, мой юный друг? И вообще, не подобает служителю истины так нервничать по пустякам. Подумайте о вечности.

Юноша вдруг зарделся и опустил голову.

– Я не священнослужитель, я студент Духовной семинарии. Правда, меня скоро могут в дьяконы рукоположить, – отчего-то добавил он и снова покраснел.

– Ну, прости, друг.

Я снова оглядел свою руку, обнаружил грязь на чистеньких джинсах, и внезапная усталость охватила меня. Какого черта я все время попадаю в какие-то истории? Прямо уже Ноздрев какой‑то. И чего я туда поперся, и зачем я в это вляпался? Или как в том анекдоте? «Хоть какое‑то развлечение», – подумал узник, когда к нему пришел палач. К тому же во всем есть свои плюсы. Надо затащить экспонат к Анне: пусть приведет себя в порядок, а я отмажусь от секса и задушевных разговоров. А потом вытолкаю его восвояси, учиню допрос и… Ладно. Поживем – увидим.

– Поедем в одно местечко, – обратился я к семинаристу, пытающемуся осторожно ощупать физиономию. – И перестань елозить – тоже мне Хома Брут.

Про себя я отметил, что, кажется, этот сезон в моей жизни протекает под эгидой русской классики. То Грибоедов, то Гоголь… Дальше, вероятно, начнется Достоевский.

– Поехали в одно местечко, там умоешься, переоденешься и поедешь по своим делам. Нечего форму дискредитировать – я кивнул на его перепачканную рясу.

– Мне нельзя, мне ко всенощной в монастырь надо, – пробормотала жертва межконфессиональной розни в одностороннем порядке.

– Во сколько всенощная?

– В шесть.

– Поздравляю: ты не успеешь.

Я достал телефон, к счастью не пострадавший:

– Время – семнадцать ноль-ноль. А с такой рожей, эншульдигунг зи мир битте >19, вам на всенощную лучше не ходить. Вас там не поймут.

– А как же исповедь? – спросил он у меня.

Я подумал.

– Придется в другой раз.

– А завтра праздник, все причащаться будут…

– Я не богослов, мой смелый друг, но мне кажется, что участие всех еще не повод для участия в празднике лично тебя. Кстати, ничего, если мы на «ты»?

– Ой, я забыл вас поблагодарить… – он посмотрел на меня, как красавица на рыцаря. – Вы спасли… спасли мне жизнь.

– О, какие пустяки, не стоит благодарности. Подумаешь, повздорили с неверными по поводу одного местечка из Блаженного Августина >20

Он вдруг рассмеялся.

– А как же кузина-белошвейка?

– Тс-с, мы к ней и едем.

– А…

– Все будет тихо и благоговейно. Она мне как сестра.

О… Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется.

Почему-то своей полудетской физиономией с не отмытой безжалостным временем невинностью на лице юноша напоминал мне новорожденного. И вообще, люди любят тех, кому причинили добро. Или я опять перепутал цитаты?


Квартира Анны ничуть не изменилась, как и сама Анна. Под тихий скулеж жертвы межконфессионального конфликта, которую, кстати, звали не Федором, а Петром, я настырно звонил в дверь минуты три, пока не услышал лязг и скрип отпираемой двери.

– Ты? – в ее голосе не было ни особого удивления, ни особой радости. Только усталость. – Проходи, – но, заметив за моей широкоплечей фигурой чудо в подряснике, она на секунду потеряла дар речи. Однако оперативненько взяла себя в руки и, не скрывая изумления, поинтересовалась: