Поэтому болото с радостью осталось.

Едва капля жизни, капелька генетического сюррика, упала в болото вмятиною на воде, как Баландин ощутил свежую струю свободы окружающей степи, как будто будущий день оказался случайно замешан в нынешние дни. Он ощутил углубление текущих событий, объединяющую свободу, саму уверенность поглощающую: Да – это правильный ответ, Нет – это правильный ответ. Она шире плеснула ему в спину желто-красным сиропом уходящего дня, когда он завернул обратно к скелету, на который попали крупные яркие брызги заката. Звенел ласточкин патентованный полет. Закатом закрасивела ласточкина безоконная стена, проявившая у самой земли даже обрывки объявления прошлогоднего концерта самодеятельности.

Вечер терся о плечо. Верхи деревьев тянулись кончиками пальцев поймать последнюю копейку солнца. Замер исписанный цветами зеленый берег. Невидимо колыхнулась в глубине взболтанной гущи генов никогда не сбывшаяся случайность. Основной, мертвый, текст жизни заполнял неоконченные неживые формулировки.

Баландин надеялся, что его односложные фразы сойдут хотя бы за полуживые. Нет, он, конечно, не надеялся на вселение духа в болото. Всё уже есть та́м, где было всегда. Это всего лишь жизнь в чистом, очищенном от человека, виде.

Присоединенный к паровой машине электровыключатель ее не запустит даже после вселения того духа, что движет электродвигателем. Паровая машина таких шуток не понимает. Важен язык. Или, как в случае Баландина, не умеющего говорить, – хотя бы знание алфавита. За связность своего рассказа он не беспокоился. Наоборот, нужна активация мусора, активация бессвязности повествования. Жизнь движется бессвязными пробами, без какой-либо работы над ошибками. Жизнь движется повторениями ошибок и повторениями успешных проб. Бессмысленное движение, бессмысленное путешествие, которое ведет к цели, изначально не понятной. Понятной только после достижения этой цели. Или не понятной даже после достижения или после провала, или в отсутствие даже цели. И на этом всеобщем низком уровне, на мусорном уровне, живое без сожаления становится неживым. И неживое без сожаления становится живым. Природа продолжает превращать мертвые вещи в живые.

Живое, неживое. Все едино. Вот вдруг возникло различие в конструкции – и вдруг другой принцип работы. И не важен размер этого различия. Живое живет в неживом. Как живут в неживом и прочие возможности неживого, которые не намерены становится живым, но которые сами даже и не существуют. Неживое остается неживым только в силу других конструктивных особенностей. Жизнь есть лишь одна из конструкций неживого в наборе обычных равноправных, не спровоцированных внешним творением, конструкций. Жизнь есть лишь свойство одной из конструкций, имеющих свои, другие, свойства. И это свойство кажется особенным только для человека, а не для жизни. И это особенное свойство есть свойство одной из конструкций неживого, которое никак не беспокоится об особенностях каких-либо свойств всех своих конструкций.

Именно своих, а не чьих-то. Никакой дух не дарил неживому свойство жизни. Чтобы жить, Неживое не нуждается ни в подарках, ни в помощи, ни в оправдании жизни. Ни в желании, ни в разочаровании. Ни в сожалении после утраты жизни. Потому что утраты не было.

Ночи темнели и светлели, отраженная на водной глади луна убывала и росла. Ночь и тишь, и ночь вдохнуть, и километры теплой тишины, тень от луны и лунное тепло. Живое или неживое, это болото, этот водоем не был, конечно, обычным. Он был прозрачен, как застывший в ночном воздухе горный ручей, и почти не видим здесь на этой ровной степи; его поверхность была недвижима, ветер редко касался его, редко на нем появлялась рябь и, конечно, никаких волн, хотя иногда Он менял свой размер и вдруг бывал обширным под луной. Солнце редко ломалось на его поверхности, странно это или нет; может быть, всё в нем не́ было странным.