– У Верня всегда потрясающие идеи. Но их нечасто осуществляют, – говорит Дюфрен.

– Они будут осуществлены. Вы с ним знакомы? – спрашивает Жан-Шарль у Жильбера. – До чего увлекательно с ним работать; вся мастерская живет в ощущении подъема: чувствуешь себя не исполнителем, а творцом.

– Это самый крупный архитектор своего поколения, – ставит точку Доминика. – Он в крайнем авангарде урбанизма.

– Я предпочитаю все же работать у Монно, – говорит Дюфрен. – Мы не творцы, мы исполнители. Зато больше зарабатываем.

Юбер вынимает трубку изо рта:

– Стоит подумать.

Лоранс встает, улыбается матери:

– Я стащу у тебя несколько далий?

– Конечно.

Марта тоже встает, она отходит вместе с сестрой:

– Ты видела папу в среду? Как он?

– У нас он всегда весел. Пререкался с Жан-Шарлем для разнообразия.

– Жан-Шарль тоже не понимает папу. – Марта взглядом советуется с небом. – Он такой особенный. Папа по-своему причащен божественному. Музыка, поэзия – для него это молитва.

Лоранс склоняется к далиям, от этого лексикона ее коробит. Действительно, у него есть что-то, чего нет у других, нет у нее (но у них всех тоже есть то, чего нет у меня, чего же?). Розовые, красные, желтые, оранжевые – она сжимает в руке великолепные далии.

– Хороший денек, девочки? – спрашивает Доминика.

– Чудесный, – восторженно говорит Марта.

– Чудесный, – вторит Лоранс.

Свет меркнет, она не прочь вернуться домой. Она колеблется. Она тянула до последней минуты: попросить о чем-нибудь мать ей так же трудно, как в пятнадцать лет.

– Мне надо тебя о чем-то попросить…

– О чем же? – Голос Доминики холоден.

– Это касается Сержа. Он хотел бы уйти из университета. Его привлекает работа на радио или на телевидении.

– Тебе отец дал это поручение?

– Я встретила у папы Бернара и Жоржетту.

– Ну и как они? Продолжают разыгрывать Филемона и Бавкиду?[8]

– О, я видела их всего минуту!

– Скажи твоему отцу раз и навсегда, что я не контора по устройству на работу. Я нахожу просто неприличным, что меня пытаются эксплуатировать таким образом. Я никогда ничего не ждала от других.

– Ты не можешь ставить папе в вину, что он хочет помочь своему племяннику, – говорит Марта.

– Я ставлю ему в вину, что он ничего не может сделать сам. – Доминика жестом отметает возражения. – Будь он мистиком, траппистом[9], я поняла бы. (Вот уж нет, думает Лоранс.) Но он предпочел роль посредственности.

Она не прощает ему, что он стал парламентским секретарем-редактором, а не крупным адвокатом, как она рассчитывала, выходя замуж. «Встал на запасный путь», – говорит она.

– Уже поздно, – говорит Лоранс. – Я поднимусь навести красоту.

Немыслимо позволить, чтобы на отца нападали, а защищать его и того хуже. Когда она думает о нем, у нее сжимается сердце, точно она в чем-то виновата. Оснований, собственно, нет – я никогда не брала сторону мамы.

– Я тоже поднимусь, мне надо переодеться, – говорит Доминика.

– Я присмотрю за детьми, – говорит Марта.

Очень удобно: с тех пор как Марта ищет святости, она жаждет взвалить на себя все повинности и извлекает из них столь высокое блаженство, что можно все спихнуть на нее, не испытывая угрызений совести.

Причесываясь в комнате матери – деревенский дом в испанском стиле, чертовски красиво, – Лоранс делает последнюю попытку:

– Ты в самом деле ничего не можешь сделать для Сержа?

– Нет. – Доминика подходит к зеркалу. – Ну и лицо у меня! В мои годы невозможно целый день работать и каждый вечер выезжать в свет. Мне надо поспать.

Лоранс рассматривает мать в зеркале. Прелестная, совершенная картинка: женщина, которая стареет красиво. Стареет. Этого Доминика не приемлет. Она впервые сдает. Болезни, жестокие удары – ей все было нипочем. И вдруг в ее глазах смятение.