Хемингуэй собрал в кучу свою корреспонденцию и журналы и переложил всё на дальний табурет.

– Садитесь, если не хотите, чтобы я уступил вам свое место, – настойчиво сказал он и придвинул один табурет Мэти, а другой мне.

Потом сел сам. Табурет казался слишком хлипким для его габаритов. Темные глаза Хемингуэя были сфокусированы на моей матери, но я представляла, что боковым зрением он видит и меня тоже. А еще представляла, как он помещает нас с Мэти и братом в свою историю, которая впоследствии окажется в одной из его книг и станет бессмертной.

Пока Альфред освобождал для себя табурет, заваленный корреспонденцией Хемингуэя, тот поднял бокал и, обращаясь к нам с Мэти, провозгласил тост:

– Добро пожаловать в мой уголок ада!

Он посмотрел на Мэти и отпил глоток из бокала, наверняка уже не первого за день… И даже не второго.

Генерал Джордж Кастер, который держал оборону на последнем рубеже на картине, висевшей над стойкой, был явно недоволен.

– Мой сын учится на последнем курсе Медицинского университета, – произнесла Мэти. – А моя дочь… Вы, конечно, знаете о ее последней книге «Бедствие, которое я видела»?

– Мама, – попыталась вмешаться я.

Хемингуэй повернулся ко мне; мы были настолько близко друг от друга, что я едва ли не слышала, как у него в голове прокручиваются слова: «Она дочь Мэти».

Я прикурила сигарету до того, как он успел предложить мне зажигалку, если, конечно, вообще был в состоянии сейчас об этом думать. И почувствовала, что для него женщина-дочь – разочарование, как и женщина-писатель. А уж обе в одном флаконе тем более.

– «Бедствие, которое я видела»?.. Да, что-то такое припоминаю. Это ведь о Великой депрессии? – Хемингуэй явно понятия не имел об этой книге и цеплялся за название. – Поделитесь, о чем вы писали, мисс Марта Геллхорн, дочь прекрасной Эдны?

Он улыбался Мэти, а Скиннер поставил передо мной пепельницу.

– Вообще-то, это не совсем моя книга, – тихо ответила я.

Только так, вполголоса, я могла говорить о гувервиллях[2], которые шаг за шагом исследовала, пока собирала материал для своей книги. Гувервилли – это лачуги и палатки, лужи с белой пеной, сточные канавы, мухи, мошкара и крысы, тощие коты, собаки и козы, ну и конечно же донельзя исхудавшие, ослабленные и больные люди. Самое меньшее, что я могла сделать для этих несчастных, чтобы сохранить их достоинство, – это хотя бы на бумаге выразить свой гнев и возмущение, попытаться объяснить, что так быть не должно.

– То есть это роман, однако все истории реальные, – пояснила я. Да, я использовала художественную форму, но только для того, чтобы защитить людей, которые стыдились своего существования и винили во всем самих себя. – Маленькая девочка ищет в вонючей луже колесо от ручной тележки. Мать устраивает для своей дочки пир из одной банки консервированной рыбы. И…

Я затушила наполовину выкуренную сигарету в чистой пепельнице, мне совсем не хотелось выставить себя перед Эрнестом Хемингуэем слезливой сентиментальной дурочкой. Я собиралась сказать «малышка», но слово застряло у меня в горле. Той малышке было всего четыре месяца, у нее из-за сифилиса развился прогрессивный паралич, но врачи отказывались делать ей уколы, которые стоили каких-то жалких двадцать пять центов. Тогда, в больнице, я выложила все свои деньги ради той крохотной девчушки с таким красивым и многообещающим именем – Эбигейл Джун.

– Тяжко писать о том, что цепляет за самое нутро, да? – спросил Хемингуэй. – Но только так и следует писать каждому из нас. С осколком между сердцем и позвоночником.

– Один обозреватель сравнил Марти с Достоевским, Диккенсом и Гюго, – вставил Альфред. – А ее фото поместили на обложке журнала «Сатердей ревью»…