Это был дар! И, как повелось в таких случаях на Руси, дар непризнанный, дар гонимый!
На следующее утро он решительно ничего не помнил.
…Итак, он обернулся…
Вслед за тем в памяти моей немедля всплыло абсолютно ненужное, исключительно лишнее и вредное да и просто нелепое:
Михал Сергеич обернется
Ко мне из кресла цвета «бискр».
Стекло пенснэйное проснется,
Переплеснется блеском искр…
Сказать по правде, Андрей Белый, равно как и неблагоразумно выплывшие из иной жизни строки его поэмы «Первое свидание», был так же неуместен в этих глухих местах, как и… Моцарт, Бетховен, Шуман, Шопен и Гайдн, уныло висящие на стенах репетиционной комнаты и безропотно взирающие сквозь серое окно на плац, заметенный снегом. Им были совершенно чужды бескрайние заснеженные российские просторы, при виде которых у иного нашего компатриота, большую часть своей жизни проведшего вдалеке от горячо любимой Отчизны, на глаза наворачивается непрошеная скупая слеза… Чужды были и бравурные марши, и хромые пюпитры, и маленькие безликие человечки в «пэша», истово тискающие золотые трубы… Некоторое недоумение было заметно, пожалуй, лишь в восторженно-печальных глазах Моцарта: он справедливо полагал, что после столь жестокой смерти это – уже чересчур! А поскольку лауреаты конкурсов и студенты консерваторий существовали, большей частью, исключительно в пламенном воображении подполковника Кайзетова, то и звучащая в репетиционной фальшь всех мыслимых и немыслимых оттенков воспринималась гениями классической музыки как Господня кара за прижизненные грехи. В такие минуты мэтры, за исключением все того же Моцарта, выглядели очень подавленно!.. Даже Шопену собственный траурный марш, казалось, был глубоко ненавистен!
Уместным во всем этом деле был только цвет бискр, преобладавший во внутреннем оформлении казарм и способствующий развитию в солдатах особых, ни с чем не сравнимых эстетических ощущений.
…и наши взгляды встретились…
Майор поморщился, как человек, страдающий флюсом, но сумевший на какое-то время позабыть о нем, да вдруг причинивший себе резкую боль неосторожным движением. В глазах его тщедушной перелетной птицей проплыла тоска.
И этой неизбывной тоской, этим флюсом, терзающим и плоть, и душу несчастного майора был ни кто иной, как я!
Я – рядовой второго года службы Александр Штейн.
Да, да, да! Майор Михал Сергеич Стаканенко действительно был причиной многих моих бед и несчастий, но и я на долгих полтора года, а, возможно, и на срок неизмеримо больший, стал его проклятьем, его мукой!..
Надо сказать, что о ту пору не был я еще чужд некоторого человеколюбия. И потому, видя душевную боль человека в мутном окне, изготовился, было, простить ему все грехи вольные и невольные, с тем, все-таки, чтобы и он ответил мне подобающим образом, – и, наверное, не лежало бы перед вами это повествование, когда б, в тот же самый миг, не отворилась массивная дверь казарменного входа, и не возник бы на пороге еще один персонаж.
Глава третья
где автор повествования знакомит нас с героем вроде бы второстепенным, но имеющим, однако, все шансы стать главным уж если не в конце этой, то, по крайней мере, в начале следующей истории, которая, правда, еще только пишется…
Разрешите представить, старшина оркестра Н-ского танкового полка, старший прапорщик Додик Арабескович!
(…Нет-нет, вы не ошиблись! И если случилось вам поспешно проскочить глазами предыдущую строку, то прошу вас: вернитесь и перечитайте вновь!)
Итак, он звался Додик Арабескович. И он терпеть не мог русских… Увы, было за что! Пренеприятнейшая эта история началась с того, что в далекий, грязный и нищий детдом маленького пыльного городка К*** привезли завернутого в драные и нечистые тряпки малыша, подброшенного на крыльцо местного центрального переговорного пункта. Ребенок был смуглым. Телефонистка, дежурившая в тот день, заявила, что видела в окно крутившегося подле пункта мужчину с объемистым свертком…