Более всех меня затронул Александр Александрович Блок. Вместе со стихами поэта часто перенимается его образ жизни. Причем последний воспринимается крайне поверхностно и упрощенно (это же надо сказать и о стихах: подражатели заимствуют чаще всего лишь технические особенности произведений, уровень мышления гения остается для них недостижимым; по словам Монтеня, «силу и сухожилия нельзя позаимствовать, заимствуются только уборы и плащ»). Это было началом моего периода бури и натиска. Теперь я не воспринимал свою жизнь без рифмованных и нерифмованных строчек. Как большинству неофитов, мне были свойственны преувеличения и излишества. Я стал мрачным, скучным, неразговорчивым. Много времени проводил на улицах ночного Петербурга, забредал в пустые кафе, где заказывал грог и каппучино. Иногда красное вино. В полубезумном состоянии шептал возникающие в мозгу блоковские строки. Спутников и спутниц у меня не было, кроме моих affectus animi[25]. Я медленно сходил с ума. Множество иллюзий были тому причиной. Можно было подумать, что я занят старательным исполнением трех известных заветов В. Я. Брюсова молодому поэту[26]. О чем я думал, кроме незнакомок и пустынных кварталов?[27] Писал стихи. Любая мысль привычно заточалась мной в какой- либо размер. Тогда это были – разумеется! – ямбы. Любое происшествие я бесстыдно эксплуатировал. Безотходное производство. Однако по поводу этих стихов муза, часто выражающаяся на латыни, могла бы сказать: «Plus sonat quam valet!»[28]. Хуже всего то, что и жизнь в отместку перестала меня воспринимать без рифмованных и нерифмованных строчек.
Увлечение стихами Блока, как и любое другое увлечение, не было продолжительным. Оно длилось три – четыре месяца. Постепенно я обнаружил, что в песне под названием «Серебряный век» трагический тенор Александра Блока хоть и определял мелодию, но был далеко не единственным.
И все же это было продолжением блуждания в моем личном темном лесу, ибо свой маяк, ориентир, я так и не обрел.
Учитель
Однажды, когда мне было лет пятнадцать-шестнадцать, я услышал новость по телевизору. Молодая женщина, не выбиваясь из профессиональных интонаций, сообщила о том, что в Америке (Боже, где это?) умер известный поэт Иосиф Бродский. Тогда мое сознание сделало первую отметку в той колее, по которой мне надлежало двигаться в будущем. Помню, что-то неопределенное шевельнулось в бессознательной области, отвечающей за воплощение шестого чувства. Не то чтобы я почувствовал на плечах еще не появившиеся крылья, просто это было – да простятся мне подобные сравнения – первой мыслью зерна об урожае.
Года через три по приезде в Петербург, я впервые открыл книгу стихов Бродского. Маленькая, но упитанная книжечка была сборником «Часть речи». Мне повезло – я сразу наткнулся на лучшее. Нет, нет, я не упал как громом пораженный и не оросил гранитную мостовую слезами восторга. Нечто колоссальное и всеобъемлющее под названием «Поэзия Иосифа Бродского» заполняло меня постепенно. Я до сих пор считаю, что по степени воздействия на сознание читателя у этого поэта нет равных. И. Ф. Анненский в одной из своих замечательных критических статей в качестве критерия для определения «силы, ценности и красоты» стихов предлагал «внушение» или «поэтический гипноз». Именно этот гипноз – лучше не скажешь – характерен для лучших стихов Бродского. Их можно уподобить огромной воронке, затягивающей сознание. Это не филологическое упражнение с моей стороны, направленное на тренировку употребления гипербол, а попытка сформулировать причину собственных поступков в течение двух лет, последовавших после того момента, как я взял в руки маленькую книжечку под названием «Часть речи». Если быть предельно честным, то эта причина заключается в трех словах: Иосиф Александрович Бродский.