– Ладно, не буду, – пообещала она, зная, что обманет.
И поспешила выйти из светлой, чисто прибранной, полной вышитых салфеток, занавесок и сухих букетов Олиной комнатки.
Подтаявшие, словно облизанные, снежные шапки на столбах ограды. Вьюжные наметы за калиткой. Любовь Николаевна прошла по аккуратно расчищенной дорожке, велела ждать двум увязавшимся за ней псам, поднялась по трем скрипучим ступеням, в темных сенях стащила ботики и, кулаком постучав, босиком вошла в дом старых, еще отцовских служащих – огородницы Акулины и садовника Филимона.
Запах нагретого дерева, зверобойного отвара, здоровой и аккуратной старости. Чисто выметенные половики, ходики на огромном комоде. На стенах – следы прошлого: фотография умершего ребенком сына и две акварели художницы Камиллы Гвиечелли, дальней Люшиной родственницы, тоже покойной: домик, утопающий в кустах сирени, и натюрморт – грубая глиняная ваза и свежие, со следами земли, овощи с Акулининого огорода.
Безыскусная радость пожилых людей приятна тем, кто почти не помнит своих родителей. Люша, с трудом выносящая прикосновения большинства людей (но не животных!), даже чуть помедлила в мягких и теплых Акулининых объятиях.
– Я к вам по делу, – наконец отстранившись, сказала она. – Не суетитесь. Топленого молока выпью, а более – ничего. Сядьте и слушайте меня.
Филимон принес из холодной кладовой кувшин с молоком, поставил перед Люшей на стол вмиг запотевшую кружку. Акулина послушно присела на лавку, скрестила толстые ноги в красных шерстяных чулках, спрятала руки под передник, склонила голову, готовясь с максимальным тщанием внимать хозяйке усадьбы, которую она прекрасно помнила злонравным и по общему тогдашнему мнению безумным ребенком.
– Акулина, весна идет. Я решила так: в этот год в оранжереях и на огородах никаких изысков не садим – рассаду выгоняй и на грядах упор на то, что может лежать и храниться или что можно как-то самим заготовить – засолить, замариновать, засушить, запарить. Картошка, морковь, репа, брюква, капуста, свекла, огурцы и все такое прочее… На это все силы. Что тебе самой по возрасту уже не в мочь – говори сразу, в помощники отряжу тебе австрийцев, там из семерых четверо крестьяне, землю понимают, и по твоей указке все потребное сделают. Завтра я с ними переговорю и – принимай команду под свое начало.
– Да как же я-то с ними объяснюсь? – всплеснула руками Акулина. – Они ж басурмане…
– Они уже все худо-бедно по-русски понимают, а Милош и Карл и говорят неплохо… Филимон, к тебе та же просьба: с весны думай о том, как получить урожай не столько побольше, сколько побыстрее, и все садовые удовольствия впрок заготовить – яблоки, груши, ягоды… Сахара нынче не достать. У твоего деревенского кума пасека-то еще стоит?
– Стоит, что ж с ней сделается?
– Переговори с ним заранее, скажи, что мы у него весь летний мед купим. Если он за деньги не согласится (это может быть), спроси сразу, что ему надо – инструмент, мануфактуру, еще чего? Договоришься, скажешь мне, я съезжу, задаток дам, чтоб не передумал. У Мартына в лесу тоже шесть ульев есть… хватит как-нибудь…
На полях будем сеять только ранние сорта, со скотиной тоже надо решать… Но это я с агрономом поговорю… В общем, я думаю, вам все ясно, спасибо, пошла я…
– Любовь Николаевна, а можно вас спросить: отчего вдруг вышло такое расположение? – независимо поинтересовался Филимон, недвусмысленно подначиваемый взглядами и подмигиванием жены.
– Акулина, Филимон, вы про революцию слыхали?
– Слыхали, конечно. Уж так нам с Акулиной царя-то-батюшку и царевича жалко… мы думаем: не виноваты они ни в чем, это все царица-немка, змея подколодная… В людской говорили, теперь, как революция, так войне конец, а мужикам землю давать будут, да нам-то это уже ни к чему…