– Прости меня, – сказал он.

И вот тут я, наконец, сорвалась.

3.

Я не помню, что именно я ему говорила. Я, кажется, вообще не говорила – только кричала.

Кажется, я спросила, кого он себе нашёл – я понимала, что это безразлично, нашёл или не нашёл, но не могла не спросить. После всего этого времени, а я ведь замечала, стрижка у него стала другая, выражение лица незнакомое, я ещё думала, дура несчастная, что ему ведь тоже тяжело. До смешного доходило, я его иногда не узнавала, так он изменился, и ведь дура, дура, убеждала себя, врала себе, что ну подумаешь, что ещё можно всё вернуть.

Я не помню, что он ответил.

Кажется, когда крика стало недостаточно, я оборвала занавески во всех комнатах – занавески, вы понимаете. Точно помню, что грохнула об пол его чашку. Ещё точно помню, как пыталась ободрать обои со стен – мною же и поклеенные. Вроде мне даже удалось.

Не помню, кто из нас сорвал раковину на кухне.

Пришла я в себя уже на улице, уже рыдающая, уже когда всё закончилось. Наверное, надо было успокоиться, подождать утра – да хоть вещи собрать – но мне было так худо, такое меня захватило отчаяние. Безобразная сцена, весь этот безобразный день словно разбил скорлупу, за которой я пряталась от мерзости своего существования.

Я не помнила, как одевалась, и туфли напялила нелепые, на плоском ходу, от которых тут же заболели ноги. Отродясь у меня не было таких туфель – заметив их, я почти собралась вернуться, чтобы закончить разговор, но вовремя сообразила, что ни одна молодая женщина такие не наденет. Скорее всего, подумала я, туфли его матери, и та заходила и оставила их, и вот когда заходила – тогда и надоумила, старая ведьма.

В душе моей свинцовым студнем колыхалась обида. Слабость была такая, что пригибало к земле.

Денег у меня тоже не оказалось, поэтому вызвать такси было не на что.

Да и куда ехать? Близких друзей у меня не осталось – как же я до такого довела? Ведь знала всё, ведь заранее знала, но как только мы съехались – на друзей стало не хватать времени, и он тоже не поощрял, мои друзья ему не нравились. А потом ремонт бесконечный, а потом, когда мы поссорились, мне стыдно было признаться, и чем дальше, тем хуже – и вот я там, где я есть. К маме ехать? К моей маме? Ночью, в чужих туфлях, без денег, без вещей? Хорошо, если обойдётся, если она просто скажет мне, что говорила, что предупреждала, а если у неё сердце прихватит? До утра где-то побыть? А где, денег нет…вернуться?

Я остановилась и постаралась успокоиться.

Конечно, надо было возвращаться.

Конечно, это было бы неприятно и унизительно, но оставаться одной, ночью, на улице – просто опасно. И всё равно вещи надо забрать – какая разница, сейчас или потом. Надо было вернуться, извиниться, помочь убрать мусор, поговорить.

Я вспомнила его лицо, когда он сказал, что продаёт квартиру, и меня снова ожгло злостью.

Нет.

Как хочет.

Хочет продаёт, хочет не продаёт – квартира его. Убирать я ничего не буду, и извиняться мне не за что, потому что квартира его, а ремонт – мой, а занавески – его матери, пусть забирает и подавится. Вещи мои сам пусть как хочет, так и передаёт, не мои проблемы. Ночь переживу, сейчас вот на остановку выйду, на остановке и посижу тихонько, сколько той ночи.

В голове у меня прояснилось, казалось, что чем дальше я отхожу от его – уже не нашего – дома, тем чётче становятся мысли. Сложно сказать, было это действительно так, или мне от эйфории казалось, но и сама эйфория была очень приятна после дней, проведённых в молчаливом отчаянии. Что-то в моей жизни наконец-то менялось, больно и страшно, но наверняка к лучшему, потому что куда уж хуже – так я думала.