– Погодь, – сказала заводила, и я поняла, что под её рукой что-то расходится, рвётся с тихим треском, как старая, штопанная ткань. – Погодь, ща, – она снова крякнула и приналегла. Я опустила глаза и увидела, что рука её уже по запястье ушла в мою грудную клетку, и она делает рукой такие движения, будто ищет что-то внутри.
Я заскулила.
– Ща, ща, – захрипела женщина, – ну тебя и взболтали, мер-твя-чеч-ка, ну и коновалы тебя шили, это же надо… – она начала вырывать из моей груди серые комки. – Не то!
Другие пришли в исступление и начали галдеть и щипать меня пуще прежнего.
– Дай, дай, дай, – кричала та, что держала меня за волосы. Кровь заливала мне лицо. Я очень хотела верить, что это кровь.
– Сейчас, сейчас, – каркала другая. – Ты глянь, ты глянь, ты посмотри, что наделала, где, где, мер-твя-чеч-ка!
– Нет, нет, – заходился кто-то смехом, – потеряла, мертвячка, дур-ра!
Лица их то выплывали из дыма, то снова в нём прятались, носатые, хищные, и руки, которые они тянули ко мне, тоже то исчезали, то снова показывались.
– Сейчас я пошепчу, поищем, поиграем с мер-твя-чеч-кой.
– Отдайте, – просипела я, не зная до конца, что у меня забрали, но понимая, что происходит что-то невероятно ужасное, гораздо страшнее, чем расцарапанное лицо и вырванные волосы.
– Слышали? – спросила заводила, и передразнила меня писклявым голоском: – Отдайте! Занавесочки тебе не повесить, мертвячка? Соскучилась, небось, по занавесочкам?
И все они разом загалдели и засмеялись, будто это была шикарная шутка.
Понимаете, они действительно думали, что это весело. Хохотали до слёз, словно ничего смешнее не слышали. Выли и хлопали в ладоши. Та, что держала меня за волосы, согнулась, всхлипывая, и потянула мою голову вниз – я почувствовала, что она вырывает ещё клок волос, и схватила её за руку, и сжала. У меня под пальцами затрещало, она перестала смеяться и закричала.
– Отдайте, – сказала я, от ужаса сжимая пальцы сильнее. Мне казалось, что если я отпущу, то она бросится на меня. От боли и страха на глаза мне навернулись слёзы – но злилась я гораздо больше, чем боялась, удивительно даже, как меня разозлила эта мерзкая шутка. Смех затихал: те, что стояли дальше, и кого я совсем не видела из-за дыма, ещё каркали восторженно, но ближайшие уже поняли: что-то пошло не так. Голоса их стали обеспокоенными, тревожными.
– Пусти, пусти, – заголосил кто-то, пытаясь меня оттащить. Та, которую я держала, уже не кричала, а ойкала. Повторяла: ой, ой, ой, ой, – как будто пластинку заело. Её подруга ухватила меня своёй когтистой лапой. От злости в моей голове словно что-то лопнуло, как лопаются мыльные пузыри. Извернувшись, я укусила её. Если бы я не стояла так неудобно, на коленях, я бы ей в лицо вцепилась.
То есть, вы поймите.
Я никогда не была такой – я всегда была тихой, никогда не делала ничего подобного; но ведь бывает, что приходится. Конечно, не надо было им смеяться, то есть, я думала, что если бы моя мама меня видела – но смеяться им не надо было.
Они набросились на меня все разом, чёртовы курицы. Крики их стали совсем неразборчивыми, мокрыми перьями пахло невыносимо. Пару раз ещё что-то издало этот ломкий звук, но глаза мне заливало, и я ничего не видела из-за этого, а ещё из-за проклятого дыма. Смеяться уже никто не смеялся.
Не знаю, чем бы всё закончилось – в конце концов, их было больше, но дверь хлопнула, площадку залило светом, и кто-то сказал сипло и негромко, но удивительно отчётливо:
– Комендант идёт, – и добавил, – устроили тут.
11.
Правый глаз мой куда-то задевался, и в коже было больше дыр, чем в подошвах моих чужих потерянных туфель, тех, что на картонной подмётке. Ноги меня не держали, под ногтями подсыхали какие-то ошмётки. Вся лестничная площадка была заляпана, банка, в которую они стряхивали пепел, опрокинулась, и мы втоптали окурки в бетон.