Птенчик, подумал Тешков, глядя на Гурьева. Птенчик, – а сам-один шестерых хунхузов, что твоих сусликов, положил, видать. Шестерых ли?! Птенчик. Это что ж из него будет, когда на крыло-то встанет?!

Перевязав Гурьева, Пелагея немного утихла, хотя командирского тона не оставила:

– Идти-то сможешь, Яшенька?

– Смогу, конечно.

– Давайте ко мне его. Я выхожу, всё не в курене с дитями. Давайте ж, ну?!

Уже у Пелагеи Гурьев, цыкнув на неё, чтоб не суетилась, сам, при помощи зеркала, заштопал прокалённой иглой и шёлковой нитью длинный разрез на боку, протянувшийся через три ребра, – чуть-чуть до кости не достал ножевым штыком ловкий, как уж, китаец, похоже, знакомый с боевыми искусствами отнюдь не понаслышке. Руки даже не дрожали почти. Зато Пелагея вздрагивала каждый раз, как Гурьев продевал иглу под кожу – словно ни разу крови не видала. Порез на правой ноге он зашивать не стал – должно было зажить и так.

Утром Гурьев проснулся, когда солнце уже светило вовсю. В голове ещё немного потрескивало, но чувствовал он себя, тем не менее, вполне прилично. Пелагея, услышав, как он заворочался, быстро подошла к нему, потрогала лоб:

– Перевяжу по новой тебя сейчас, Яшенька. Вот, и снадобье уже готово, примочку положу. Эх, Аника-воин!

– Однако ж не они меня, а я их, – улыбнулся Гурьев. – Доброе утро, голубка. Зеркало принеси, Полюшка. Надо мне рану самому посмотреть.

– Да что понимаешь-то в этом?!

– Понимаю, голубка. Ты не командуй, есаул в юбке, ты зеркало неси.

Осмотрев рану, Гурьев поджал губы недовольно:

– Да-с, комиссия-с. Ты вот что, Полюшка. Бумагу и карандаш мне принеси.

– Зачем?

– Неси, неси. Объясню.

Написав несколько иероглифов на листке, Гурьев отдал его Пелагее:

– Я слышал, в Хайларе есть доктор китайский. Ты сама к нему не езжай, пошли кого. Я заплачу. Иголки мне специальные нужны и притирания. Он по этой бумажке должен всё выдать. Дня за три обернёмся?

– Обернёмся, Яшенька.

– Ну, значит, поживу ещё, – он улыбнулся и потрепал женщину по щеке.

Пелагея, закрыв глаза и всхлипнув, вцепилась в его руку обеими руками изо всех сил.

На третий день после возвращения Гурьева появился в станице урядник из Драгоценки, сотник Кайгородов. Подъехал к кузнице, окликнул Тешкова:

– Здравствуй, Степан Акимыч.

– Здоров и ты, Николай Маркелыч, – кузнец вышел на двор, пожал руку спешившемуся сотнику. – С чем пожаловал?

– Да вот, хотел с хлопцем твоим парой слов перемолвиться.

– А нету у меня его, – проворчал кузнец. – Он с той ночи у Пелагеи в избе лежит, не отходит она от него ни на шаг.

– У Пелагее-е-е-и?! Не отходит?! – ошарашенно протянул Кайгородов. – Ну, тем более, требуется мне на него взглянуть.

Они подъехали к воротам, постучали. Пелагея вышла, посмотрела на урядника и кузнеца, поздоровалась, сказала хмуро:

– Слаб он ещё. Крови много потерял, да рана гноится. Не надо б его беспокоить.

– А ты, Пелагея, власти-то не мешай, – осторожно проворчал Тешков. – Известное дело, смертоубийство. Власть интересуется, что да как. Ответить-то не отломится?

– Смотри, Маркелыч, – прошипела вдруг Пелагея, глядя на урядника горящими углями глаз. – Ежели тронешь его – я тебя со свету сживу, ни дна, ни покрышки тебе не будет. Вот те крест святой, понял?! – она быстро, истово и размашисто перекрестилась.

– Ну, тихо ты, сумасшедшая баба, – отпрянул урядник. – Чего выдумала-то?! Никто хахаля твоего не собирается трогать. А поговорить всё одно надобно. Отчиняй калитку-то!

Они вошли в горницу. Гурьев сидел на стуле, в исподнем, босой, раскладывая привезённые вчера вечером из Хайлара иголки и баночки с притираниями. Обернулся к вошедшим, улыбнулся чуть запёкшимися губами: