У нее же было лицо той древнеегипетской женщины, портрет которой ошибочно считают портретом Нефер-эт, жены Аменхотепа IV, более известного под именем Эхнатона.

– Девушка…

– Да?

Она обернулась медленно и без раздражения. Медленно-медленно. У нее были глаза цвета меда, тенистые, бездонные!..

– Да? – переспросила она, держась за ручку подъездной двери.– Вы, кажется, хотели что-то спросить?

И ни тени иронии в голосе.

Максим с трудом вынырнул взглядом из глубины тысячелетий и взглянул на сетку.

– Да. Знаете, просто ужасно захотелось съесть абрикос. Может, одолжите один? А завтра я вам верну. Честное слово.


***

Зоя сидела на ковре, прислонившись спиной к тахте, и слушала далекое море в рогатом рапане.

Создав ее, природа и сама удивилась, и не дала ей более ни одного таланта, ибо и этот один – хранить в себе солнце – был избыточен. Волосы ее – темная гиацинтовая волна – казались светлыми, а гордые плечи – дивно покатые – покорными. Глаза – цвета меда, с золотистым ободком. Но главное – эта сладость, и тепло, и запах – запах фрезий (или абрикосов?) и горько-сладкий дурман духов. И золотистый свет сквозь кожу, и мягкость губ, целуя которые погружаешься…

– Как называются твои духи? – спросил Максим.

– «Каир», – ответила она. – А что?

Он промолчал, вдыхая печальный запах.

Зоя отложила в сторону рапан.

– Между прочим, – сказала она, – это твои первые слова, обращенные ко мне, за сегодняшний вечер.

– Неправда. Еще я поздоровался. И еще… чего-то…

– Ну да, конечно. Отвечал «да» или «нет» на мои вопросы.

– Вот видишь. А ты говоришь…

– Ну, прости, пожалуйста.

Легла на ковре, словно на берегу моря. За занавесками сыпал снег крупными хлопьями; по серому шелку скользила его тень. Падал снег. Она лежала, закинув руки за голову, и в ней, как в сосуде, хранился солнечный свет. Лицо, смугло-бледное, тихо сияло, как оникс. Максим задохнулся. Как больно, больно сжалось в груди. А там, давно – ты помнишь? – храм Атона. Систры. Звонкие браслеты и систры. И та, что ставила силки на птиц. И та, что не устерегла свой виноградник. Солнце воплотилось в винограде, как дух в теле, а виноград – в вине, а вино, пронзая меня, волнует, развязывая путы, сдерживающие страсть…

– Я хочу тебя…

Она сняла бусы и положила их на ковер, рядом. Максим взял их в руки. Они были чуть-чуть теплые сзади, возле застежки, где соприкасались с телом. Сердолики, нагретые солнцем ее тела. Тело… Сосуд. Амфора с драгоценным вином.

– Чего тебе не хватает, Максим? Ну, скажи мне… Отчего ты всегда молчишь? Или читаешь эти мрачные стихи?

Есть горы в краю моем,
– а моря нет —
пшеничных волн окоем,
– а моря нет

Она отняла бусы и потянулась к нему. Подставила открытые губы, вдохнув с поцелуем его дыхание. И, когда ее язык прикоснулся к его небу, показалось ему, что он умирает.

Господи, какое счастье! Какая мука! Есть ли хоть что-нибудь, что останется после нашей любви? Ничего, ничего, ничего…

…есть сосен зеленый плеск,
– а моря нет —
текучая синь небес,
– а моря нет —
и ветра хриплая песнь —
– а моря нет.1

– Ты… ты плачешь?

Он то погружался в Киммерийские тёмные воды страсти, то взлетал к вершинам солнечных волн.

Как мало нужно двоим любящим: только пустой берег, да звезды, да плащ ее волос. Слеза дрожит жемчужиной в ложбинке между ее ключицами. И женщина принимает его, как раковина, и погружает в пучину морских вод. Только снег за окнами, да старая тахта, да покрывало ее волос…


***

Максим никогда не был у моря. Он никогда не видел, как вечерняя волна падает брюссельской пеной на золотое блюдо песка. Он знал только, что когда-то давно это было и с ним. Что в тёмных глубинах, хранящих венецианские бусы и греческие амфоры, скрыта и его тайна. Что в ритмичном глухом цезурированном ропоте волн – начало всей музыки и всей поэзии. Что русалки умирают от любви.