– Мучаюсь, брат, – ответил тот, – стараюсь не оскверняться.
– Пойдем, ребята, покажу место, где можно подымить! – предложил Алексей.
Они остались на чердаке втроем. Горе отошел в дальний угол и курил там, глядя из окошечка на море.
– Не хочу жаловаться, брат, но деваться некуда. – Фома стоял рядом с Пухом, смотрел в темный угол чердака и говорил вполголоса. – И сказать больше некому. Уж извини.
Пух пропустил мимо ушей последнюю фразу и молчал.
Фома подбирал слова:
– Я, в общем, сюда приехал из-за того, что радоваться перестал. Дома утром просыпаюсь, а лучше бы не просыпался. Черт с ним, что все болит. Привык. Не это важно. Но ничему не радуюсь. Вот здесь уже всё. – Фома приставил к горлу два пальца в виде вилки. – Начинаю думать и не пойму никак, – продолжил он ровно, без эмоций, будто говорил не о себе, – неужели я один остался да еще и сам себя загнал в угол? Родителям не до меня, у них своя жизнь. Столько лет не ездил, даже не звонил. Да и мне они нужны ли, не знаю. Мы только нервы друг другу трепали. Что говорить, с четырнадцати лет по казармам. Тогда и детство кончилось. Я обижался до слез. Теперь они, наверное, обижаются.
Фома смотрел, как Пух углом рта выдувает дым, чтоб не соблазнять его. Все равно сквозь серые клубы Пуху не было видно его глаз.
– Потом жена. Не можем вместе жить. Пока служил – терпела, сама все устраивала. Я постоянно в разъездах, она за это время и выучилась, и в люди выбилась, и дом построила. Привыкла без меня. Я ей теперь и не нужен. Да и она уже не моя теперь, чья-то чужая. Еще бы, три года в разводе. Иногда казалось, что сможем все сначала, плохо ведь бывает друг без друга, а два дня живем вместе, и всё. Молчим, говорить не о чем. Прикоснуться к ней не могу, как подумаю, что у нее кто-то был… Но я ведь и сам такой… А другие мне тем более не нужны… Она мне снится иногда, и тут понимаю, что лучше ее никого и нет…
Интонация его не менялась, только паузы между фразами становились длиннее. Понятно, что произносить это, пусть и давно созревшее, было туго. Пух докурил и мял в пальцах окурок, не зная, куда его деть.
– Дочке я тоже давно неинтересен. Что есть я, что меня нет. Без меня выросла. Я попытался было наладить контакт, а ей даже не обидно – смешно. Она взрослая, а я к ней, как к ребенку. Вспоминать не хочу – уши краснеют.
Фома замолчал, а Пух вспомнил его дочь Варю, умницу и красавицу Варвару, Варежку, которую провожал как-то раз в школу за ручку. Зимой это было, лет девять назад. Пуху тогда срочно требовалось выйти утром на воздух, на мороз, после вчерашнего, и девочка выгуливала его, показывая незнакомый город. Фома не мог тогда даже выйти на улицу, на обратном пути Пух купил ему пива.
– Из друзей никого не осталось. Сам знаешь. Про вас не говорю, но вы далеко. Там никого нет. Были, а теперь нет. Даже мстить нет сил. Кажется, что сам себе мстишь… Теперь каждый за себя. Бизнес или пьянка. Раньше, когда деньги халявные были, все что-то праздновали. Сейчас денег нет, никто не звонит. Я, в общем, и не жду. Просто замечаю, что и я никому не звоню. Так быть не должно, а мне наплевать. Я все о чем-то думаю, думаю, а о чем – даже тебе не могу сказать. Потому что слов никак не найти. Помнишь, в школе нас учили, что надо, мол, прожить жизнь так, чтобы не было – как там? – жалко, что ли, напрасно прожитые годы? Мне вот, брат, не жалко, хоть и много времени потрачено зря. Жалею только, что по дурости своей грехов мы наделали, аж душно. Нет, покойники мне не снятся, и страха божьего не чую. Только вот… стыдно, что ли. Можно же было этого не творить. Или нельзя?