«Ничего не поделаешь: Гражданская война!» – утешал он себя в таких случаях, считая уже само это определение объяснением того, что происходило во время этой самой войны. В ней не признавались такие понятия, как «плен» и «лагерь для военнопленных». На плацдармах не действовали никакие международные законы и договоренности о методах ведения боевых действий, а также об отношении к мирному населению, к госпиталям и раненым. Мало того, атаман не раз ловил себя на мысли, что и сам он, и солдаты его в Гражданскую дрались ожесточеннее, чем на фронте. Ненависть к поверженному противнику была более обостренной.
В свое время Семёнову пришлось воевать в Восточной Пруссии. Однако он не помнил, чтобы, врываясь в захваченное прусское местечко, его казакам приходилось тушить пожар своей ярости в издевательствах над местным населением. Конечно, опустошали винные погреба, щупали девок, но к стенке ставили только в крайних случаях, когда хватали в своем тылу с оружием в руках. Причем почти ни разу не прибегали к виселицам.
«Да, – повторил сейчас генерал-атаман, предаваясь давним воспоминаниям, – шастали по домам, прихватывали мелкое золотишко, срывали юбки с пруссачек, – что было, то было, дело солдатское…». Но такого разгула ненависти, который выплескивался у его казачков, когда они захватывали совдеповские села; такой злости, которую порой не мог погасить даже он, атаман, раньше, на полях Польши, Пруссии, или на Буковине[20], ни сам он, ни его лихие уссурийские казаки[21] никогда не испытывали. Вот в чем загадка бытия!
«Во время той, негражданской, войны, – размышлял генерал Семёнов, – солдата по ту сторону ничейной полосы ты воспринимал как противника или обычного рекрута. Правительство бросило его на фронт так же, как тебя и твоих товарищей. Он был не лютый враг, а, скорее, собрат по гладиаторской арене. Там в любом бою кто-то должен победить, а кто-то сложить голову. Что же касается мирного населения, то к нему тем более никакой вражды не проявлялось: они-то, крестьяне да мещане эти из Восточной Пруссии, чем перед тобой провинились?
То есть ты относился к ним, как к недругам, но не как предателям. А в России ты врывался в село и сразу же узнавал, что добрую четверть его жителей большевики уже перестреляли как классовых врагов, четверть – как сочувствующих, а еще четверть зажиточных крестьян разграбили. Ты не успевал освоиться в какой-нибудь хате, как у крыльца уже собиралась толпа обделённых красными людей, многие из которых готовы идти на своих обидчиков хоть с винтовкой, а хоть и с вилами…»
Семёнов не помнил ни одного случая, когда бы его люди бросались с шашками на пленных германцев, пытаясь изрубить их. Даже по-доброму завидовали им, дескать: «Этим проще, уже отвоевались. В лагере отсидятся, а там, глядишь, и к своим бабам под подол…». А в совдеповских селах колонну пленных, даже под усиленной охраной, не всегда удавалось доводить до места казни. Не только казаки, но и местные требовали допустить их до расправы, чтобы собственными руками погубить…
– Подъезжаем к Чанчуни, господин генерал, – ворвался в поток его воспоминаний сонный голос адъютанта.
– Да вижу, вижу. Промчаться бы как-нибудь по его улочкам с полком да с шашками наголо. Погулять по ним, разнести, растерзать здесь все в клочья!
10
Впереди, по ту сторону реки, сплошной стеной представало хаотическое нагромождение изогнутых, словно французские треуголки, типично китайских крыш. Стен почти не видно было, сплошные кровли – чужой город, с чужой судьбой. Он подступал к самой кромке берега, загадочный и коварный, готовый в любую минуту ощериться на чужеземца своим азиатским двуличным оскалом.