– Счастливого Нового года, Пол, – сказала Ив.
– И вам того же, мэм.
Припудренные снежком, улицы вокруг Вашингтон-сквер выглядели совершенно волшебно. В белые одежды нарядились деревья и ворота в парк. Некогда фешенебельные особняки из песчаника, которые летом обычно несколько утрачивали свой лоск, сейчас ненадолго приободрились, словно окутанные флером сентиментальных воспоминаний. В доме № 25 занавески на втором этаже были раздвинуты, и оттуда словно выглядывал с застенчивой завистью призрак Эдит Уортон[22]. Милая, проницательная, бесполая, она наблюдала и за нашей идущей мимо ее окон троицей, думая о том, когда же любовь, которую она так искусно воображала, наберется храбрости и постучится в ее дверь. Когда она явится к ней в неурочный час и станет требовать, чтобы ее впустили, а потом, протолкнувшись мимо дворецкого, ринется вверх по пуританской лестнице, настойчиво зовя ее, Эдит, по имени.
Боюсь, что никогда.
Чем ближе мы подходили к центральной части парка, тем более конкретные формы начинало приобретать столпотворение у фонтана. Собственно, это была толпа студентов университета, собравшаяся, чтобы как можно громче отметить наступление Нового года. Дешевый оркестрик наяривал регтайм. Почти все молодые люди были во фраках, с галстуком-бабочкой, и только четыре новичка-первокурсника были в коричневых свитерах, украшенных греческими буквами[23], и выполняли функции официантов, пробираясь сквозь толпу и наполняя бокалы. Какая-то молодая женщина, на которой было явно маловато одежды, старательно изображала дирижера оркестра, но музыканты то ли по неопытности, то ли из полного безразличия все время исполняли одну и ту же мелодию, повторяя ее снова и снова.
Внезапно музыка смолкла, подчинившись взмаху руки какого-то молодого человека, вскочившего на садовую скамью с мегафоном в руках. Держался он на редкость самоуверенно и был похож то ли на старшину шлюпки, то ли на инспектора манежа в цирке для аристократов.
– Дамы и господа, – провозгласил он, – очередной годовой цикл вот-вот завершится!
Взмахнув рукой, он подал знак кому-то из своей когорты, и на скамье рядом с ним появился пожилой мужчина в серой робе, с мощной искусственной бородой из ваты и с картонной косой в руках. Он был похож на Моисея в спектакле Школы драматического искусства. Но на ногах держался уже, пожалуй, не слишком уверенно.
Бодрый молодой человек, похожий на инспектора манежа, достал длиннющий свиток, конец которого доставал до земли, развернул его и начал строго перечислять старцу в серой робе его проступки и достижения, имевшие место в 1937 году: рецессия… Гинденбург…[24] тоннель Линкольна![25]Затем, вновь воздев свой мегафон, он стал призывать 1938 год скорее явить себя. Откуда-то из-за кустов появился еще один грузный член студенческого братства, облаченный всего лишь в подгузник, взобрался на скамью и, веселя толпу, попытался продемонстрировать мускулы. В этот момент у старика в серой робе начала отваливаться борода; сперва она повисла на одном ухе, и стало видно, какое у «старого года» худое, мрачное и плохо выбритое лицо. Это, должно быть, был какой-то пьяный бездельник или безработный, которого студенты извлекли из дальней аллеи, пообещав денег или вина. Соблазн был велик, однако реальная действительность страшила больше, и бедолага вдруг начал озираться с таким видом, с каким озирается бродяга, попавший в руки охранников порядка.
С энтузиазмом торговца «инспектор манежа» начал, указывая на разные части обнаженного тела «Нового года», всячески рекламировать его достоинства: гибкость, устойчивость, предприимчивость, активность.