<…> Нет ничего выше, нет ничего содержательнее и важнее, как вера людей в то, что идет и движется мирская жизнь именно к Великому и Преславному Концу; каждая эпоха, каждый народ, каждый человек даже, по-своему выражают, по-своему вынашивают эту веру. Но именно постольку, поскольку он ее вынашивает и выражает, – постольку и живет духовно народ и отдельный человек. Духовная смерть там, где кончается человеческая вера. И вот бесконечное море, обозреть которое жизни не хватит, – море, исполненное всякой красоты и цветов, – море человеческой веры. Вот то, что больше всего меня интересует и трогает…
Волжские берега, волжские горы, долы и леса – это ведь для нас не одна «природа», это не «in’s Grime» (!) мы туда едем, не за тамошним «пейзажем». Главное – это та забываемая, но искони родная нам, народная вера, которая запечатлелась на этих берегах, в этих избах, поселках и храмах, – народная вера, которою жил и крепок был наш предок, исконный насельник и трудник Великой России. Вот Вы почувствовали родное дыхание этой старорусской веры от волжских берегов, и благо Вам. Я ревниво закрыл бы Волгу от тех из русских (петербургских!) людей, кто едет туда только из-за пейзажа, только для того, чтобы «voire la Nature» и пр. Не нужно им ездить туда, не нужно гонять из-за них лишний пароход, лишний раз пугать волжскую рыбу!..
С тех пор, как я Вас не видал, прошло много событий. Во-первых, был здесь в Петербурге преосвященный Михей Архангельский, которого увидал я случайно, зайдя на Благовещенское подворье, где он был в гостях у преосвященного Антония. От Михея узнал, что скончался милый мой отец Мелетий в Иосифовом монастыре, скончался тихо и мирно еще в минувшем декабре, а мне о том не сообщили. <…> Вот это большой отрыв для меня, еще отрыв от этой жизни и еще прибавка сродства к той жизни. В детстве и юности мы живем всецело живыми впечатлениями от этой жизни, переживаем каждый листочек, каждый теплый деревенский день как что-то самое близкое и дорогое нам; и так как таких листочков и таких летних дней много, и каждый имеет свое особенное, отличное от других, то и понятно, что так богата живыми, цветистыми и яркими впечатлениями наша юность. Зато как невыносимо горестна тогда всякая потеря в этом цветистом мире! Ведь это всеневозвратимые, всеокончательные потери!
Потом положение наше в мире и к миру изменяется. Мало-помалу ведет тебя жизнь к тому чувству, что прекрасный и цветистый, конкретный обыденный мир, который перед тобою, – это не окончательный мир, не в нем твои начало и конец; другая «новая земля и новое небо» начинает предподноситься уму. И тогда, естественно, уже не так ты будешь замечать и переживать листочки и летние дни, что перед тобою, и время твое потечет скорее, скорее будут отходить и сменяться твои дни… Впрочем, есть такое «второе рождение», когда снова, как в детстве, человек начинает входить во всякую травку и во всякую красоту мира с новой, совсем новой любовью ко всему этому, просветленною сознанием и ощущением мира иного… Но до этого далеко. По крайней мере мне – очень далеко. А пока я в том втором состоянии, когда и жалко, что прошли те светлые Божии дни, когда был я с другом моим старцем Мелетием, и в то же время это лишь подкрепляет общее чувство – что пора отходить от этого мира, пора смотреть сквозь него на то большее, куда все уходит. <…>
А у меня все какое-то тяжелое и несветлое состояние духа. Тут <…> действует <…> и крайняя неудовлетворенность в своих делах, своим нравственным делом. По силам ли задачи я себе наметил? По силам ли мне вся эта жизнь в чужой среде, среди инакомыслящих? Не блудный ли я сын, ушедший на страну далече и ищущий свиных рожков, чтобы насытиться?