Чугунный увалень – дорожный каток, который несколько раз ночью пытались завести и угнать братья Жмыхи, утрамбовывал дымящийся асфальт и на улице несостоявшегося комиссара Иосифа Мопра, а на перекрестке улиц Мопра и Речной, где находилась школа, повесили первый на здешней вятской окраине светофор.
Этот первенец светофор провисел с неделю. Местная шпана как-то вечером устроила по мигающей мишени свирепую пальбу из рогаток. Светофор ослеп. Доконал его окончательно Толя Каравай (Караваев), половинкой кирпича сбил-таки с металлического троса светофор и долго шевырялся в его внутренностях, среди осколков разноцветных семафорных стекол. Но никакие то-ли караваи не могли справиться с нововведениями. Прогресс был не остановим, – прогресс страны, прогресс двадцатого века. Даже вздорные почины Никиты Хрущева не могли замедлить советского подъема. Толчок революции, сила преобразований, Победа и страсть к новой жизни были настолько сильны, что сам Сталин, а впоследствии Хрущев были скорее приставлены к органичному прогрессу и развитию страны, нежели вполне управляли им…
Выйдя на предельную власть, Никита Хрущев дал поблажку замороженной в страхе полупартийной и беспартийной интеллигенции. В столицах, в новаторской Москве и свободолюбивом Питере, гудели капустники, в ночных бдениях обсуждались сенсационные театральные постановки, в художественных мастерских собирались абстракционисты, высмехающие традиционалистов и мечтающие завоевать сердца зрителей и выставочные залы авангардом; в Политехническом музее Москвы молодые «поэты оттепели», как молодые петушата, жаждущие первых боев за курочек, жаждали славы, настропаленно выскакивали к микрофону, строили зверские лица и читали с завыванием, со стоном, с придыханиями свои вирши; в этом вое слушатель-зритель угадывал что-то гениальное, одаривал чтецов овациями; разболтанная пишущая братия в ресторане Центрального Дома литераторов с пьяными слюнями обмывала строчку, вычеркнутую цензором, и уверяла и себя и всю братию в величии этой строчки… Даже провинциальные вятские поэты пили не по таланту много, подражали завываниям столичных штучек, вязали на шею косынку в знак творческой избранности и отличия от толпы или отпускали бороды, одевались небрежно и находили себе слушательниц в залах клубов и библиотек, где читали им про такую любовь, которая способна озеленить Марс… Библиотекарша Людмила Вилорьевна тоже тянулась к современной экстравагантной поэзии и приглашала бородачей авторов почитать в библиотечной гостиной на Мопра белые стихи.
Хрущев своим крестьянским умом не понимал изысков верлибров, не врубался, в чем прелесть колоритного бреда в полотнах авангардистов, но понимал другое: подраспустил он стихоплетов, киношников, живописцев… Эх! продадут они Родину… нет в них твердости… в партию вступать не хотят… не исполнят заветы Ленина… похерят и его почины… Неужели Сталин был прозорливее, когда давил «касту»? Понимал Усатый, что предадут эти «пидорасы проклятые»…
Политическая тактика Хрущева давала сбой, – и народное роптание: «Остамел совсем, дурень кукурузный! Да разве будут на севере початки расти?» Кое-где в стране вводились карточки на муку и сахар. «Вот самодуру неймется! Церкви ему помешали, ироду…» Генсек тупоголово грозился показать стране по телевизору «последнего попа», крушил культовое зодчество… Частые отлучки из Москвы: то на юг в отпуск, то за границу – лишали Никиту Хрущева приверженцев. В ЦК плелись внутрипартийные интриги, верховные жрецы КПСС заговорщицки обсуждали на дачах: «Не пора ли освободить Никиту?» – «Пора…» В мировом масштабе назревал Карибский кризис, в ядерной сшибке Америки и СССР весь мир мог свалиться в бездну.