– Какие славные и большеглазые! – ахают соседи.

Мэйлахи стоит посреди комнаты, смотрит на всех снизу-вверх, показывает на свой язык и мычит.

– Мы ведь на малышей, а не на тебя пришли глядеть, – говорят соседи.

Мэйлахи плачет. Папа гладит его по голове.

– Сынок, спрячь язык и иди на улицу, поиграй с Фрэнки. Ну, беги.

На площадке я рассказываю Мэйлахи про песика, который умер на улице, потому что кто-то попал ему шаром в глотку. Мэйлахи мотает головой и мычит, что песика убило не шаром, а машиной. Он плачет, ему больно, и он не может говорить, а ведь так ужасно, когда не можешь ничего сказать. И на качели он не дает мне его раскачивать, потому что я и так его чуть не убил. Он просит Фредди Лейбовица раскачать его, и весело хохочет, когда взлетает высоко-высоко. Фредди большой, ему семь, я прошу его раскачать и меня тоже. А он говорит, что не будет, мол, я чуть брата не убил.

Я пытаюсь раскачаться сам, но у меня плохо получается, и я злюсь, потому что Фредди и Мэйлахи смеются надо мной. Они теперь закадычные друзья, хоть Фредди и семь, а Мэйлахи два. Они смеются каждый день, и язык у Мэйлахи потихоньку заживает.

Когда Мэйлахи хохочет, то видно, какие у него красивые и белые зубки и сияющие глазки. Они у него голубые, как у нашей мамы, волосы золотистые, а щечки розовые. У меня же глаза карие, как у папы, волосы черные, а щеки в зеркале кажутся бледными. Мама говорит нашей соседке миссис Лейбовиц, что Мэйлахи – самый веселый ребенок на свете, а Фрэнк со странностями, как его отец. Я не понимаю, что это за странности такие, а спросить нельзя, потому что подслушивать нехорошо.

* * *

Вот бы раскачаться до небес. Я бы тогда летал высоко над землей и не слышал бы, как по ночам плачут мои братики Оливер и Юджин. Мама говорит, что они плачут от голода. Она тоже плачет по ночам. Жалуется, что замучилась уже всех кормить и переодевать и что четыре мальчугана – это слишком. Вот бы у нее была маленькая девочка. Она бы все отдала за девочку.

Я на площадке с Мэйлахи. Мне четыре годика, ему три. Он теперь разрешает мне качать его на качелях, потому что сам не может, а Фредди Лейбовиц в школе. Нам приходится подолгу торчать на площадке, ведь близнецы спят, а мама страшно устала.

– Идите, поиграйте, – говорит она. – Дайте отдохнуть.

Папа снова ушел искать работу. Иногда, когда он приходит домой, то распевает песни о страдающей Ирландии и от него пахнет виски.

– К черту твою Ирландию, – злится мама.

– Не выражалась бы ты при детях, – укоряет ее папа.

– Где хочу – там и выражаюсь, – отвечает она. – Нет, чтоб еды детям принес, так он опять с Ирландией.

Еще мама говорит, что печален тот день, когда отменили сухой закон, потому что теперь папа ходит по салунам и нанимается мести полы и грузить бочки за стакан пива или виски. Иногда он приносит домой немного еды: ржаной хлеб, говяжью тушенку и соленья. Он выкладывает продукты на стол, а сам пьет чай. Говорит, что еда слишком нагружает организм, и удивляется, что у нас такой аппетит. Мама отвечает – как не быть аппетиту, если дети все время полуголодные.

* * *

Когда папа находит работу, мама веселеет и поет:

Всем понятно, почему
Поцелуй мне дорог твой.
Все поверить не могу,
Что любима я тобой[17].

После первой папиной зарплаты мама радуется: теперь можно заплатить обходительному итальянцу – владельцу бакалейной лавки, и снова ходить с гордо поднятой головой, потому что ничего нет хуже, чем одалживаться и быть кому-то обязанным. Мама убирается на кухне, моет кружки и тарелки, стряхивает крошки со стола, чистит ящик и заказывает свежего льда у другого итальянца. Еще она покупает специальную бумагу, с которой можно ходить в уборную в конце коридора, мол, хватит уже пачкать зад краской от «Дейли-ньюс».