У меня нет, Данусь, какого-нибудь определённого дара, таланта, который хотя бы обозначил направление пути, поэтому мне пришлось ориентироваться на свой характер. Главная моя черта – склонность к анализу и самоанализу, и я решил – это была моя сверхзадача – столкнуть себя в качестве орудия самопознания с жизнью. Бросив после третьего курса Политех, куда я поступил по настоянию матери, и, избежав по зрению армии, я решил следовать воздвигнутым мною принципам и ринулся в Сибирь. Контурными линиями я обозначил вехи своей будущей биографии: два десятилетия, насыщенных пёстрыми событиями, а затем подведение итогов, возможно, в форме книги, подобной урокам французских моралистов. Всё выглядело очень заманчиво, и я не понимал, отчего так убивается моя мать.
С бесстрашием неведения спешил я навстречу безжалостной громаде жизни. Бросил в рюкзак пару любимых книг, взяв ружьецо для охоты, и с этим нехитрым скарбом колесил по России без малого четыре года. Во мне было много настойчивости и физической силы, и если что-нибудь опрокидывало навзничь мои надежды, я упрямо шёл дальше. Я работал шофёром, лесорубом, плотником, ходил со старательской артелью, с геологами, плавал с рыбаками …
Я не жалею о тех годах. Когда с тебя сдирают кожу иллюзий, нельзя сказать, что это приятная процедура, но, по крайней мере, потом обрастаешь спасительной «скорлупой скепсиса и недоверия».
Больно было видеть разоряемую землю и настойчиво отлучаемый от правды, сбитый с толку словоблудием и ложной патетикой народ. Но поразило меня, признаюсь, другое: то, что в людях я ничего не нашёл нового, будто они сошли со страниц Еврипида, Бомарше, Гоголя или Бальзака. Если убрать колорит и каноны, присущие тому или иному времени, остаётся та же канва, та же суть.
Общался я с людьми, пожалуй, всех слоёв общества, за исключением самых высоких, к чему, впрочем, и не стремился. Рискуя быть не понятым, даже обруганным, всё же скажу, что самое большое удовольствие получал от общения с бродягами. Они, по крайней мере, лишены предрассудков. Наибольшее отвращение, даже омерзение внушали мне номенклатурные деятели всех масштабов. Между двумя этими категориями – бродягами и ура-патриотами, между минимумом и максимумом фальши – всякая публика. И славная, и скверная, и безликая, не оставившая в памяти и следа. Общая же схема отношений стара, как мир: сильный попирает слабого, наглый – робкого, хитрец старается обвести вокруг пальца простака, на каждую ложку ума по-прежнему приходится бочка самой, что ни на есть, беспросветной глупости, а подлинная честность одинока и смешна. Я улыбнулся невольно, прочитав твои слова об истинах, которые у нас в крови. Люди, Данусь, те же, что были на заре цивилизации. Такие же владеют нами страсти. Такие же совершаем мы ошибки. Тысячелетия опыта стоят за нашей спиной бесполезным грузом.
Ты можешь возражать мне, Данусь, но станешь ли ты спорить с Монтенем? Открываю наугад:
Ухищрения ли человеческого ума или природа заставила нас жить с оглядкой на других, но это приносит нам больше зла, чем добра … Нас не столько заботит, какова наша настоящая сущность, что мы такое в действительности, сколько то, какова эта сущность в глазах окружающих…
Причины и пружины наших даже самых жестоких волнений смехотворно ничтожны…
…но нам, почему я и сам не знаю, свойственна двойственность, и отсюда проистекает, что мы верим тому, чему вовсе не верим, и не в силах отделаться от того, что всячески осуждаем…
Монтень
Не о нас ли это сказано, Данусь? А между тем, Монтень учился у Плутарха и Сенеки, Лабрюйер не писал бы «характеры», не будь «характеров» Теофраста. В персонажах древнегреческой драматургии мы узнаём самих себя, а Достоевский для нас скорее будущее, чем прошлое.