Кажется, мы пили вино, хотя мне не хотелось ничего алкогольного. Лейла налила мне полный бокал и сказала решительно, но все же нежно: «Пей». И я пила. Вино или что-то другое, не помню. Знаю только, что ее черная голова на моем плече была неожиданно тяжелой. Я говорю «черная», потому что для меня она была и осталась взъерошенной вороной из средней школы, несмотря на всю перекись водорода, что она в последние годы тратила на камуфляж. Помню, что в ее глазах подрагивало отражение маленького окна, за которым была разлита густая темнота. Помню и то, что ее красивый брат смотрел на нас с единственной фотографии в комнате. Время сделало бледными его щеки, небо и купальные шорты. И что еще? Каким был ковер? Да и вообще, был ли у нее ковер? Свисала ли с потолка отвратительная лампа с фальшивыми черными жемчужинами, которую она когда-то купила в Далмации? Или она от нее давно избавилась? Откуда я знаю? Я не могу объяснить себе Лейлу тем, что опишу ее комнату. Это то же что описывать яблоко с помощью математики. Помню только ее голову и то, что намазанный лаком ноготь большого пальца высовывался из дырки в нейлоновом чулке… Помню ее брата. Не будь той фотографии, не было бы и жизни в этой комнате.
Ее мать стучала кастрюлями в кухне, с которой мы делили лишь кусочек стены. Думаю, я сказала какую-то глупость, нечто, что в тот момент показалось мне остроумным: «Неужели мама готовит тебе еду, ты что, еще маленькая?» – или что-то вроде того, и Лейла добродушно засмеялась, я, впрочем, сама была в такой же ситуации. Таким, как мне кажется, тогда был город: наполненный взрослыми детьми и седыми, сгорбленными матерями.
Почему я вообще пришла к ней той ночью? Я хотела ее проигнорировать, не бежать, стоит ей свистнуть. Но в то утро на холодных плитках ванной комнаты она нашла своего белого зайца мертвым. Я говорю «холодных» – кто-нибудь однажды это исправит. Скажет, что я там не была и их не трогала, откуда мне знать, что плитки были холодными? Но я кое-что знаю о ее зайце и ванной комнате, и пальцах, вечно таких горячих, что казалось, их температура близка к тридцати восьми по Цельсию. Знаю, что, скорее всего, она была в тапочках с меховыми помпонами абрикосового цвета и что присела на корточки, чтобы дотронуться до его тельца. Знаю и то, что она подумала «тельце». Не «труп». Вижу пятна на ее шишковатых коленях.
У него никогда не было официального имени. Он был Заяц, Зеко или Зекан, в зависимости от Лейлиного настроения. Помню, мы его закопали во дворе, за ее домом, под старой черешней, которую она называла радиоактивной. Это был первый раз, когда я хоронила какое-то животное.
«Неправда. А твои черепахи?» – спросила она меня почти с отчаянием. Помню, что руки у нее были полны мертвым Зайцем и как она его держала – как драгоценное приданое – в голубом пакете для мусора.
«Черепахи не считаются, – сказала я. – Сама знаешь, какими они были, пять-шесть сантиметров в диаметре, как оладьи. Вряд ли мне это зачтется как стаж могильщика».
«И что нам делать?»
Сосед дал нам лопату, подумал, что мы сажаем клубнику. Это был небольшой инструмент, для взрослых – просто игрушка. На то, чтобы выкопать достаточно большую яму, ушло лет сто. Я хотела ее упрекнуть за размеры покойника, но в тот день проглотила свои нравоучения. Лейла казалась какой-то маленькой и напуганной, будто слишком рано выпавшей из гнезда.
Мы опустили пакет с Зеканом в небольшую могилу. Мелкие корни, пробившиеся из земли, обвили мертвое тельце своими тонкими пальцами, а потом потянули в глубину, в свою холодную утробу. Когда все было кончено, я положила сверху на землю два белых камня, чтобы обозначить место захоронения, на что она, как и следовало ожидать, закатила глаза.