Но Россия, вновь испечённая, ни на чьи стоны не реагировала. Летела, матушка, как всегда, великой стать задумалась. Что ей до того, что дети в кровь обдираются, лезут сквозь чащобу времени из неплохой жизни да в жизнь лучшую?
Со всеми вместе Суконниковы горе мыкали. Научились сами хлеб печь. Табак выращивали, чтобы было чем цигарку набить Петру Тимофеичу. И это в конце-то двадцатого века!
Словно мартовский снег под яркими лучами солнца растаял в доброй семье достаток. Всё так же Петя в «Кировце» на колхозных полях загибался, но только домой за это ничего не приносил. Бывало, стащит ведро солярки, продаст спекулянтам (читай по-новому: предпринимателям), так Елизавета хоть те же сандалеты детям на базаре купит. А разве им одни сандалеты нужны?! Растут они: учить их нужно да и лечить тоже. То у одного зуб раскрошится, то у другой глаза прослабнут – очки подбирать надо. А теперь куда ни сунься – везде по носу щёлкнут: давай деньги, собачий сын, неси червонцы да знай, что нет тебя без них на белом свете. Даром в Конституции новой записано, что учиться и лечиться имеют граждане право бесплатное. Кто же придумал столь наглую и циничную ложь?! Да не будет тех самых червончиков, загнёшься ты, словно плешивая лисица в степи, – никто и пальцем не пошевельнёт. Во счастье! Во будущее!
Терпел Петька вместе со всеми, покряхтывал. И так взглянет он из-под тучных бровей на новую жизнь, и эдак посмотрит. Нет, не крестьянское оно счастье. Оседлали господа шею покорную, дерут в три шкуры. Всем дай: и за газ, и за свет, и за водицу из Петькиной земли добытую, а где взять, чтобы давать, – никто не подскажет, не надоумит.
Колхоз к тому времени, как змея под копытом коня, извивался. То название сменит, чтоб от долгов избавиться; то в сельхозкооператив оборотится – всё одно, нет дела! Да и где ему, делу, быть, если за литр солярки нужно отдать десять килограммов пшеницы? Так узнали крестьяне словцо новое: диспаритет. И хлестало их этим диспаритетом всё по щекам да по головам, а потом, на закате века, как шибануло в печёнки, так и рассыпался колхоз, прекратил существование.
Всё терпел Петро, закусив до синевы губы, словно тягловая лошадь удила железные. Да и куда теперь? С вилами не выйдешь! Не на кого. Прилабунились люди, что похитрее да побессовестнее оказались, к новой власти. Всё отняли у таких, как Петька. Кричат нынче, что краше демократии нет девки на свете. А у Суконникова нутро свело от той красоты неписаной. Не привык он галопом носиться. Привык честно отработать и зарплату за это получить достойную, чтоб хватало её не на раз в магазин зайти, а в аккурат на месяц семье кормиться, одеваться. И без такого расклада всё больше глянется Петру Суконникову девка красная бабой-ягой безобразной.
Делать нечего. Потихоньку-помаленьку пришла в голову невесёлая мыслишка о том, что вспять потекла речушка истории, что кануло равенство и братство в беспросветную Лету. Разбилась спокойная жизнь о жадность людскую, как комар о стену.
Да делать нечего: детишки растут. Повесишь голову ниже колен, так куры загребут. И раздул Петро хозяйство огромное. Три коровы, три гуляка ходили с его двора в общественное стадо. Овец десятка полтора, столько же свиней развёл работяга. Кур да уток каждую весну до сотни на базаре покупали и выкармливали, а осенью мясом продавали. Тем и жили: скотиной да птицей. Но подметили Суконниковы, что, чем больше работают, тем выше цены на рынке становятся. Не угнаться за ними, как ни старайся. Мясо и молоко – ничего не стоят, а к железке и тряпке – не подходи: кусаются цены, словно собаки бешеные. От думок о них нет спасения ни на работе, ни дома. Накрепко засели в голове, будто клещ-кровопийца. Как выживать? Куда податься?