– Родители, я вас люблю! – крикнул Джон и выскочил за порог.

– Эдди, не забудь про магазин.

– Не забуду, – отозвался он.

Мэри Лу поднялась наверх. «Почему ты вернулся так поздно, Эдди? Неужели работал всю ночь?» Но Мэри Лу не задавала вопросов – за одно это ее можно было ценить. Эдвард молча проводил ее взглядом.

Он был обязан семье Мэри Лу всем, что имел. Своим домом. Своей работой. Должностью ведущего инженера. Подобострастным уважением коллег, которого никогда бы не добился, ведь подобные ему не добиваются высот. «Ложь ли это или мне просто повезло?» – думал он. И все же не ранее как позавчера ночью, лежа в кровати рядом с ней, вдыхая медовый аромат ее волос и солоноватый запах распаленного тела, когда Мэри Лу, прижавшись к нему, уже заснула, он осознал, что не любит ее. Ни одна искра не зажигалась в его душе, когда она прикасалась к нему. Ее лицо не притягивало, не манило. Наоборот, ему стало глубоко неприятно, что она находится так близко и он ощущает ее дыхание на своей шее. Ее тело, которое когда-то придавало осмысленности всему, что он делает и к чему стремится, ее глаза, которые никогда не улыбались, даже когда Мэри Лу смеялась, но Эдвард всегда находил в этом нечто очаровательное по своей простоте, – все это стало для него неприятно.

Сегодня утром он проснулся рядом с юной девочкой, которая, несмотря на нечистоту его крови, относилась к Эдварду с незаслуженным, как ему казалось, благоговением. Неожиданно он понял, почему родные стены кажутся ему столь удушающими – просто он никогда не найдет в себе силы простить Мэри Лу. Два дня назад он случайно увидел ее, совершенно счастливую и впервые за долгие годы одетую в платье, на одной из южных камер в объятиях другого мужчины. И даже Глупышка Дженни не поможет ему, Эдварду, опустившемуся до такой же измены, простить жену за прегрешения. Ведь она была чистокровной, и выходит, не такое уж это прегрешение с ее стороны.

* * *

Джон всегда представлял себе иллирийцев как волосатых, ползающих близко к земле, звероподобных существ, чьи глаза посажены так глубоко в череп, что зрачки их едва различимы, зато на лицах обязательно выступает точеный прямой нос. Слипшаяся от грязи и крови одежда, если таковая была, болталась бы на их костлявых, вывернутых плечах, тогда как жители Неотопии непременно носили белое. Портреты иллирийцев печатали в детских электронных журналах и школьных учебниках, и, хотя эти рисунки не походили на фотографии, Джон невольно находил в себе нечто схожее. Однажды он попытался вдавить ту выпирающую часть носа, на которую другие люди с легкостью усаживают очки, но не получилось. Слишком больно. Раскровив нос, он проплакал полчаса, пока Мэри Лу не вернулась домой. «Что ты сделал со своим лицом, паршивец! За что мне это наказание?!» – кричала она, а Джон, уставившись в пол, рукавом размазывал по лицу слезы. Во время ужина Эдвард молчал дольше обычного, будто вместе со слезами Джона ушла и способность отца разговаривать, – и это было для Джона страшнее, чем крики матери. Джон не понимал, как следует себя вести.

Многогласная публика уже наводнила Новую улицу, по которой в рассветной тишине, слушая звуки собственных шагов, одинокий Эдвард возвращался домой.

Джон пробирался сквозь густую толпу, и каждый раз, когда чужой взгляд падал на значок на его груди, ему казалось, что на лице того взрослого отражается гордость и облегчение. Развеселившись, Джон бросился, размахивая рюкзаком, прямо под радужные брызги музыкального фонтана – воду из которого, кстати говоря, можно пить круглый год, – окатившего его с ног до головы, а заодно и зазевавшихся прохожих, и строго выстриженные газоны, и подвесные оранжереи на мостах, раскинутых меж небоскребами. На первом этаже кофейни, где пекли круассаны с карамелью и сливочным сыром – Джон каждую неделю откладывал на них хотя бы пару монеток, – сидели местные и иностранцы. Взметнувшиеся к небу струи живой воды привели последних в восторг. Джон и представить себе не мог, что прямо сейчас там, за стеной, какой-нибудь иллириец убивает овечек и ест их сырыми – еще трепыхающихся и визжащих, пока столешница заполняется кровью.