Если бы у Глории был белый альбом в кожаном переплете, ее мать, отец и старшая сестра – все были бы на его страницах. И конечно же, Джилл, та, что «первая пошла!», – она приехала на свадьбу с компанией школьных друзей и пила ночь напролет, когда все уже легли спать. Брата Глории, Джонатана, на фотографиях бы не было, потому что он умер в восемнадцать лет. Глории тогда было только четырнадцать, и она по-детски надеялась, что однажды он вернется. Теперь, когда она стала старше и понимала, что он ушел навсегда, она скучала по брату больше, чем сразу после его смерти.

Глядя, как девушки-полицейские садятся в патрульную машину, Глория подумала о Грэме в номере отеля, как он лежит на двуспальной кровати со шпоновым изголовьем, щелкает каналами телевизора, поглощает стейк с жареной картошкой и жалким подобием салата, уговаривает полбутылки красного сухого и ждет, когда придет женщина, чтобы заняться с ним профессиональным сексом. Сколько раз он предавал ее таким мерзким способом, пока она сидела дома в компании широкоэкранного телевизора «Авант» от «Банг-энд-Олуфсен»! Догадывалась ли она в глубине души о чем-то подобном? Наивность не оправдывает глупость.

Глория случайно опустила взгляд и заметила, что на ней свободный кашемировый кардиган из универмага «Дженнерс», песочного цвета, с медными пуговицами, который подходил только под одно определение – унылый. Так одевалась бы ее мать, будь у той побольше денег. Этот теткинский кашемир подтверждал то, что Глория подозревала уже давно: она шагнула из молодости в старость, ухитрившись упустить все то хорошее, что есть в промежутке.

Знакомое чувство. У Глории часто возникало ощущение, что ее жизнь – анфилада комнат, и стоит перейти в следующую, как выясняется, что все остальные ее уже покинули. Она родилась всего через год после войны, наложившей серьезный отпечаток на их домашний быт. Отец вспоминал, как воевал «вместе с Монти»[34], словно они бились плечом к плечу, а мать трудилась в тылу, героически занимаясь огородом и курами. Глория выросла с чувством, что упустила нечто исключительно важное, то, что никогда больше не повторится (так, разумеется, и было), и что ее жизнь из-за этого обречена быть блеклой. Примерно то же она чувствовала по отношению к шестидесятым. Ее юность пришлась на пору затишья между двумя революционными эпохами. К тому времени, как свингующие шестидесятые набрали обороты, Глория была уже замужем и выводила маркером на магнитной доске списки покупок.

Если бы она могла повернуть время вспять, то не слезла бы с табурета у стойки в пабе на мосту Георга IV и не пошла бы за Грэмом. Она бы получила диплом, переехала в Лондон, носила бы высокие каблуки и элегантные деловые костюмы (сохранила бы фигуру), напивалась бы по выходным и занималась сексом со столькими мужчинами, что и имен бы их не помнила, не говоря уже о лицах. Она посмотрела на часы: аукцион на «Ибэе» закрылся. Интересно, перебили ли ее ставку на стаффордширских борзых? Даже на краю могилы Грэм умудряется все портить.


По дороге к новой больнице, находившейся в Маленькой Франции, Глория прокручивала в уме предстоящий разговор с Грэмом. Джемма с Клэр предупредили ее, что он без сознания, но Глория почему-то не думала, что это помешает ему говорить. Грэм всегда говорил – это была его отличительная черта, поэтому, созерцая мужа в отделении скорой, подключенного к куче мигающих и пищащих мониторов, она ждала, что сейчас он откроет глаза и выдаст что-нибудь из своего репертуара («Глория, где тебя носило, мать твою?»). Его безмолвность и неподвижность ее озадачили.