– Хотел бы я увидеть белого медведя. (Иначе как я могу себе его представить?)»
Дальше идут предположения о том, что произойдет, если кто-нибудь встретится или не встретится с белым медведем.
« – Если я никогда не видел, не могу увидеть, не должен увидеть и не увижу живого белого медведя, то видел ли я когда-нибудь его шкуру? Видел ли я когда-нибудь его изображение? – Или описание? Не видел ли я когда-нибудь белого медведя во сне?»
Но предмет риторического анализа еще не исчерпан.
Теперь надо выяснить: « – Стоит ли белый медведь того, чтобы его увидеть?
– Нет ли в этом греха?
– Лучше ли он, чем черный медведь?» На этом кончается пятый том знаменитого романа. Это не балагурство, а битва со схоластикой, продолжение боя, который вел Рабле.
Белый медведь схоластики был страшным зверем, обитающим во всех университетах.
Белый медведь лежал на дороге к истинному знанию. На примере с белым медведем анализ только смешон. Но вот другой пример анализа, уже трагического: отец узнал о том, что его сын умер.
Начинаются цитаты и риторика.
«Мой отец справился со своим горем иначе – совсем не так, как большинство людей древнего или нового времени; он его не выплакал, как евреи и римляне, – не заглушил сном, как лопари, – не повесил, как англичане, и не утопил, как немцы, – он его не проклял, не послал к черту, не предал отлучению, не переложил в стихи и не высвистел на мотив Лиллибуллиро.
– Тем не менее он от него избавился».
Отец Тристрама утешился риторически-схоластической игрой с белым медведем.
«Философия имеет в своем распоряжении красивые фразы для всего на свете. – Для смерти их у нее целое скопище; к несчастью, они все разом устремились отцу в голову, вследствие чего трудно было связать их таким образом, чтобы получилось нечто последовательное. – Отец брал их так, как они приходили».
« – Это неминуемая судьба – основной закон Великой хартии – неотвратимое постановление парламента, дорогой брат, – все мы должны умереть».
« – Чудом было бы, если бы сын мой мог избегнуть смерти, а не то, что он умер».
« – Монархи и князья танцуют в том же хороводе, что и мы».
«… – Где теперь Троя и Микены, Фивы и Делос, Персеполь и Агригент? – продолжал отец, поднимая почтовый справочник, который он положил было на стол. – Что сталось, братец Тоби, с Ниневией и Вавилоном, с Кизиком и Митиленой? Красивейшие города, над которыми когда-либо всходило солнце, ныне больше не существуют; остались только их имена, да и те (ибо многие из них неправильно произносятся) мало-помалу приходят в ветхость, пока наконец не будут забыты и не погрузятся в вечную тьму, которая все окутывает. Самой вселенной, братец Тоби, придет – непременно придет – конец».
Пародийность здесь усиливается влиянием соседних кусков. Весь материал учености отца и вся его библиотека пародийны.
Речи Цицерона о горе переосмысливаются формулами католического проклятия, так же как и описание воспитания героя; переосмысливаются чудачества отца, все дано в опровергнутом виде; дается анализ причудливости и нелогичности психологии.
Трагичен анализ человеческой души, бегущей от черствой прозы жизни в чудачество.
Шутка вводит в литературу новый анализ характера. Лавровый венец поэта временно заменен не парадным, но десятки раз упомянутым головным убором – колпаком с бубенчиками.
Бедный Йорик новой Англии с деревьями дыма, уже вставшими выше деревьев леса, – шут.
Он говорит, что в английском государстве неблагополучно.
Вольтер думал, что мир надо обучить правилам того разума, которым философ уже обладает.
Стерн видит неустроенность нового мира. Его остроумие превышает рассудительность локковской самодовольной Англии.