– А дело-то Петрово по всем одинаково прошло?

– Вроде… Только, знаешь, кто ежели наверху сидит, до своего не так уж чтобы пускать любит. Охотой. Наверху-то послаще.

– Дедушка, – вмешался в разговор самый молодой слушатель, востроглазый парнишка лет двенадцати, – слыхать слыхал, а видать не видал. Каковы они-то, бояра да дворяна?

– Да люди как люди. И не отличишь. Только мужик трудами живет, а у них этого нету.

– А как же вот в Писании*, к примеру, сказано, что без трудов нельзя? Они что, не понимают?

– Ишь ты, Писание читаешь! Коли поймут, кто что делал на земле, от того злее станут.

– А по правде такая жизнь?

– В одной сказке сказывается: взял мужик суму, пошел мужик правды искать. Искал-искал и притомился мужик, искавши. Может, прошел недалеко и не достиг до той земли, где мужицкое счастье живет? Правда мужицкая не простая, да и мужицкие пути короткие.

– Мужицкие пути короткие? – спросил Михайло. – А кто их мерил?

– Было кому…

– Будто всем одинаково от Бога отпущено! И не только что перед знатными господами или какими земными владетелями, но даже перед самим Богом Всевышним дураком быть не хочу!

Наброшенный на спину кафтан сбился Михайле на правое плечо, кумачовая* рубашка была стянута кушаком. Лицо было хмурое, глаза недобрые.

«Распалился! – подумал Лука Леонтьевич. – Голова непоклонная». А вслух сказал:

– Нож бы тебе еще за пояс, ровно атаман…

– А как, значит, про то, чтобы к его делу всякого звания людям приставать, как об этом сам царь Петр, великий государь, рассудил? – спросил Михайло. – По мне, ежели кто, к примеру, учится да больше научился, тот и почтеннее, а чей он сын, в том нет нужды.

В много повидавших глазах Луки Леонтьевича Ломоносова пробежала усмешка.

– Это как раз та правда, которую не все так-то уж и любят.

Глава седьмая

В ДРУГУЮ ЖИЗНЬ

Дни становились короче, и все длиннее делались спускавшиеся над Двиной мглистые ночи.

Солнце заходило, оставляя над задвинскими еловыми лесами багровую вечернюю зарю. Теперь уже не сразу рядом с ней вспыхивали светлые полосы рассвета. Ненадолго зажигались большие звезды, две-три, и становилось видно, как по небу идет ущербная луна. Это еще не ночь, но уже и не день, и дневные птицы чайки беспокойно летают над рекой и громко кричат.

В это самое время поднимается с Белого моря семга и идет на двинские устья. Миновав стерегущих добычу тюленей, плывет она вверх по Двине до устья Пинеги и далее, пробираясь на нерест. Тихо в речной глубине проходят косяки драгоценной красной рыбы. В эту пору начинается долгожданный семужий промысел.

Над Двиной падали сумерки. В свете костра у берега были видны деревянные поплавки сети-трехстенки*, поставленной на ночь наперерез течению. Поплавки тихо била волна. Докатываясь до берега, волна бежала на песок и под ветлой, нависшей над водой, чуть слышно пела в корнях дерева.

На дальнем болоте глухо ухала выпь*.

По соседнему высокоствольному осиннику пролетал лиственный шорох.

Когда костер вспыхивал и из него в темнеющее небо с искрами полыхал огненный язык, в красном свете выступали тонкие стволы деревьев и тускло блестели жесткие трепещущие листья осин.

Темнело. Сходила ночь. В озерных зарослях ситника* и хвощей затрещит чирок-трескунок*, не поладив с соседом по ночевке, свистнет умостившийся на кочке свистунок, подаст голос кряковая утка, забеспокоившаяся о своих утятах. По воде ударит большая щука, прошедшая по кругу за ночной добычей. Из-за реки по гладкой поверхности воды долетит волчий подлаивающий вой. И снова умолкнет уходившаяся за день птица, перестанет биться ушедшая в водяную глубь рыба, затаится и утихнет зверь, прислушиваясь или что-то выглядывая в темноте.