– Я вот тут последние дела записываю на дорогу. Адреса, телефоны. Мне номер твоей квартиры нужен: нам же с тобой переписываться… придется. В одном доме живем, а квартиры твоей не знаю.

– Сорок третья… – ответил Колька, не отводя глаз от холмика и по-прежнему опершись щекой о пустую клетку.

Оля записала с таким видом, будто ей это было вовсе не нужно, но она просто обязана была: задание – ничего не поделаешь!

Она спрятала свой блокнотик и уже сделала шаг в сторону, но вдруг задержалась и спросила:

– Ты что на газон уставился?

Колька промолчал. Она не уходила.

– Откуда у тебя такая громадная клетка?

– Сам сделал.

– Зачем такую большую?

– Ты на одном месте… целый день сидеть можешь? – вопросом ответил Колька.

– Нет.

– И птица не может.

– А где она? Выпустил, что ли?

– Нет, она умерла…

– И ты из-за этого такой… грустный? Из-за птицы?

– Скажи еще: «Из-за какой-то там птицы!..» Все так говорят.

– Зачем же?…

Оля присела на корточки и снизу заглянула Кольке в глаза.

– Чего тебе? – отмахнулся он. И с ужасом почувствовал, что глаза его сами собой становятся мокрыми. Он изо всех сил напрягся, но ничего поделать не смог – слезы стояли в глазах.

– Что ты? – дрогнувшим голосом сказала Оля. – Из-за птицы?…

Он мог бы объяснить: ему тяжело не только из-за этой… вдруг опустевшей клетки. А и потому, что, вернувшись, он не почувствовал, что приехал домой, хоть на столе красовался пирог и встретили его торжественным маршем. Он мог бы объяснить, что в прошлом году летом переписал из газеты чужие стихи и выдал их за свои и попросил Олю прочитать в родительский день, чтобы доказать Елене Станиславовне и отцу, что тоже чего-то стоит и чем-то на свете увлекается… кроме своих птиц. Оля, как всегда борясь за справедливость, отыскала тогда эти стихи в газетной подшивке (и как только они запомнились ей!), а потом, подойдя к Кольке, тихо, чтобы никто не услышал, но очень отчетливо произнесла: «Позор! Это же воровство». И разорвала стихи на клочки… Другим она сказала, что стихи были просто плохие. «А обещал написать хорошие… – добавила она при всех, обратясь к Кольке. – Эх ты, Свистун!»

В тот родительский день, после концерта, Колька слышал, как мамы допытывались: «Почему ты не пела?… Почему ты не выступал? Почему не участвовал в пьесе?…» А отец и Елена Станиславовна ничего не спросили у Кольки. Они вручили ему пакет с фруктами. Такого большого пакета не привезли, кажется, никому. И всё… Но разве Кольке нужны были эти фрукты? Он предпочитал лесную костянику и ягоду рябину, от которой сводило челюсти, но которую его научили любить птицы.

Все это он мог бы объяснить Оле Воронец, когда она, сидя на корточках, упрямо заглядывала ему в глаза. Но он ничего ей не рассказал.

– У тебя две пуговицы на рубашке оторвались, – сказала Оля. – Пришей. Или скажи маме.

– У меня нет мамы.

– Нету?… А строгая женщина… в темном костюме?

– Это не мама.

– Прости, пожалуйста…

Оля продолжала рассматривать его так, будто до этого дня ей был известен какой-то совсем другой мальчишка, по прозвищу Колька Свистун, а того, который сейчас оперся щекой о пустую клетку, она встретила первый раз. Колька боялся, что слезы предательски потекут по щекам, Оля увидит их и уже не будет сомневаться в том, что он плачет. Ему очень хотелось, чтобы она поскорее ушла, но он не знал, как прогнать ее. И вдруг вспомнил, что Оля злилась, когда в лагере называли ее красивой, она тут же прекращала разговор и, с ненавистью взглянув на своего собеседника, удалялась независимой быстрой походкой. Он вспомнил это и, не поворачивая головы в ее сторону, сказал: