Глаза его, хотя и открыты, но были полностью слепыми. Мы, присев, помолились, затем, по-ученически положив руки на колени, примолкли. Начать разговор нам самим, естественно, было трудновато, как будто кто-то постоянно связывал язык. Но, удивительное дело, хозяева и сами были безмолвны. Мы очень быстро почувствовали, что в этом доме много не говорят. Дед, застывший с прямой спиной, погрузился в свой внутренний мир. Бадретдин ходил туда-сюда, словно хотел сказать что-то, но не мог найти слов. Его отец немного посидел на тумбе у печи, разглядывая нас, затем принялся накрывать на краю саке чай. Постелил старенькую льняную скатерть, достал с карниза печи три чашки, у которых ручки либо были приклеены замазкой, либо уже отсутствовали, маленький нож, сделанный из косы, половину завёрнутого в тряпку каравая хлеба, молоко в деревянном ковшике.

Бадретдин достал из своего сундучка пару горстей сахара и высыпал их на середину скатерти. Вскоре за занавеской кто-то тихо сказал: «Сынок, готово!» Бадретдин вынес оттуда самовар, у которого и носик, и ручки были залатаны оловом.

Затем Бадретдин велел нам сесть на саке, скрестив ноги. После этого была подана яичница в сковороде на треножнике. Мы к еде не притрагивались, ожидая, когда сядут хозяева. Однако дедушка не двинулся с места, а дядя не встал со своей тумбы. Тогда Бадретдин повернулся в сторону занавески и очень мягко сказал:

– Мама, выйди уж, сама разлей нам чаю!

– А папа? – тихо спросили из-за занавески.

– Папа? Нет, лучше ты сама, – ответил Бадретдин, как-то искренне упрашивая.

За занавеской помолчали, затем к нам вышла женщина в льняном платье и надетом поверх него таком же фартуке, в лаптях и чулках и, прикрывая краем ситцевого платка лицо, и, опустив голову, села за самоваром.

Когда я взглянул на неё, моё сердце содрогнулось. Вернее, не скрывая скажу, меня пронзило чувство брезгливости: и лицо, и глаза несчастной женщины были полностью изуродованы следами когда-то перенесённой оспы. Это трудно описать, язык не поворачивается, но не могу не сказать, что левый глаз у неё полностью был прикрыт, а правый так уродливо увеличен, что в этом, смотрящем сквозь завесу слёз, без ресниц и без бровей глазу изнутри как будто отражалась вся душа бедняжки. Можно сказать, что этот незакрывающийся, в грустных слезах глаз – единственное зеркало её оголённой души!

После пережитого чувства брезгливости и жалости в голову пришла мысль: как это Бадретдин осмелился показать нам свою несчастную мать? Мы ведь обычно стараемся не показывать своих больных и уродливых родственников. Даже мать, будь она вот такой, не осмелились бы, постеснялись бы показать чужим. Бадретдин совсем не видит этой сложной ситуации, или не понимает? Или, видя и понимая, умеет глубоко прятать?

А женщина между тем, разлив чай по чашкам, протягивала их нам, пряча при этом лицо за самоваром. Мы, не поднимая головы, молча принялись пить чай. А Бадретдин угощал нас:

– Давайте, шакирды, пейте чай, кушайте! – И хоть бы тень ожидаемого мной смущения или стыда была заметна в его голосе!

Попробовав яичницу и выпив по две чашки чая, мы прикрыли свои чашки. Бадретдин, незаметно вздохнув из-за бедности угощения, резко встал на ноги и сказал:

– А давайте я покажу вам свои книжки, – и, сняв с небольшой полки у окна связку книг, дал нам.

Мы, обрадованные этому появившемуся занятию, начали их рассматривать. Здесь была пара романов из новой литературы, четыре или пять сборников стихов. Несколько сильно истрёпанных книг: «Молодой парень», «Подражания», «Лейла и Меджнун», «Герой-убийца» и пара учебников на арабском и фарси. Мы, чтобы провести время, просмотрели их, поговорили об этих книгах, какие из них прочитаны, какие – нет, интересные или не очень.