Мацуда Хирото окинул меня бесцветным, холодным, как наступившая зима, взором и произнес:
– Миямото Мусаси убил первого примерно в этом же возрасте.
– Если его предоставить самому себе, он тоже кого-то убьет, – сварливо отозвался мой дед.
– Н-да, – задумчиво отозвался Мацуда Хирото. – Времена-то переменились. Искусство убить человека уже не самое важное в жизни?
– Что там теперь тот Мусаси делает? – спросил мой дед. – В горах сидит, медитирует? Книжки пишет. Займись им, Мацуда, ему нужна твердая рука, а наш школьный учитель не таков.
Мацуда окинул меня холодным взглядом и произнес:
– Да. Прежде чем учить этих юных убийц в наши времена, нужно уметь убивать. Или эти юные головорезы убьют тебя сами. Если учитель не в состоянии уничтожить ученика, чему доброму и светлому он сможет его научить?
– Мальчишка криворукий, – сварливо отозвался мой дед. – Ничего доверить нельзя, совсем пропащий, если не переучится. Можешь хоть дрова на нем возить.
– М-м, – протянул Мацуда Хирото. – Заманчиво…
И дед ушел, оставив меня с ним один на один.
Мы обменялись с Мацуда Хирото быстрыми взглядами. Я поклонился ему.
Так Мацуда Хирото стал моим учителем.
Дальнейшая моя жизнь оказалась не самой легкой.
Мацуда Хирото гонял меня, как вьючную скотину, и осаживал, как дикую собаку, и дрова пришлось потаскать из зимнего лесу, и лед рубить в зимней горной речке, чтобы добраться до воды.
Кормился он теперь от нашего очага. Дома я благодаря его непрерывным поручениям не бывал.
Прежде всего он принялся ставить мне правую руку. Он заставлял меня язвительным словом все делать только правой: воду таскать, есть палочками, махать его коротким мечом, держать кисть и сопли вытирать, только что по земле на ней не ходить, хотя, думаю, могло дойти и до этого.
Когда язвительные речи перестали помогать, он просто привязал мою левую руку к поясу и отправил меня так рубить дрова. Первым делом я едва не отрубил себе пальцы на ноге.
Потом-то я приноровился. Но сказать, что мне это не нравилось, значило не сказать ничего. Я являлся домой едва живой и падал как мертвый. Утром я не мог сказать, что проснулся, пока холод темного утра не выгонял из меня вожделенный сон. Я был измотан, я был изможден.
– Что ж ты такой криворукий? – язвительно терзал он мою нежную душу. – Хорошо еще, что не хромой. Никогда не видел, чтобы так корчились с кистью в руках.
– Вам проще, учитель, – рыдая над текстом из «Троецарствия», что он поручил мне переписывать тем днем, отозвался я. – У вас нет такого увечья. Вам не приходилось так мучиться!
Мацуда, не говоря ни слова, протянул мне обе руки с выставленными вперед натруженными ладонями, безнадежно глубоко исчерченными трещинами складок, и только тогда я узрел, а до того все это время он умудрялся как-то это от меня успешно скрывать, что на его правой ладони недостает большого пальца!
– Я знаю об этом все, – негромко отозвался он.
Он не мог держать меч в правой руке, он не мог согнуть лук так же, как все. Такое увечье делало человека калекой, почти неприкасаемым. Но он все это мог и был в этом лучше многих, уж мне-то это теперь доподлинно известно.
Пожалуй, он знал об этом куда больше, ведь когда-то он был правшой и сумел переучиться, да так, что я, имевший непосредственный болезненный опыт, не замечал иного.
И я заткнулся.
Позже я узнал, что на моем учителе намертво повисла презрительная кличка – Левша. Никто, конечно, не осмеливался сказать ему это в лицо. Но служба его была определена сразу и навсегда – никакой больше службы. Никогда и нигде. В государстве Четырех морей все гармонично, и левшей в нем нет. Левша – урод, калека, изгой. Таким он и был. Уродом и изгоем. Опасным уродом и изгоем. И бесполезным. Без поддержки моей семьи этот человек умер бы от голода, в нищете, всеми старательно забытый.