Мацуда Хирото окинул меня бесцветным, холодным, как наступившая зима, взором и произнес:

– Миямото Мусаси убил первого примерно в этом же возрасте.

– Если его предоставить самому себе, он тоже кого-то убьет, –  сварливо отозвался мой дед.

– Н-да, –  задумчиво отозвался Мацуда Хирото. –  Времена-то переменились. Искусство убить человека уже не самое важное в жизни?

– Что там теперь тот Мусаси делает? –  спросил мой дед. –  В горах сидит, медитирует? Книжки пишет. Займись им, Мацуда, ему нужна твердая рука, а наш школьный учитель не таков.

Мацуда окинул меня холодным взглядом и произнес:

– Да. Прежде чем учить этих юных убийц в наши времена, нужно уметь убивать. Или эти юные головорезы убьют тебя сами. Если учитель не в состоянии уничтожить ученика, чему доброму и светлому он сможет его научить?

– Мальчишка криворукий, –  сварливо отозвался мой дед. –  Ничего доверить нельзя, совсем пропащий, если не переучится. Можешь хоть дрова на нем возить.

– М-м, –  протянул Мацуда Хирото. –  Заманчиво…

И дед ушел, оставив меня с ним один на один.

Мы обменялись с Мацуда Хирото быстрыми взглядами. Я поклонился ему.

Так Мацуда Хирото стал моим учителем.

* * *

Дальнейшая моя жизнь оказалась не самой легкой.

Мацуда Хирото гонял меня, как вьючную скотину, и осаживал, как дикую собаку, и дрова пришлось потаскать из зимнего лесу, и лед рубить в зимней горной речке, чтобы добраться до воды.

Кормился он теперь от нашего очага. Дома я благодаря его непрерывным поручениям не бывал.

Прежде всего он принялся ставить мне правую руку. Он заставлял меня язвительным словом все делать только правой: воду таскать, есть палочками, махать его коротким мечом, держать кисть и сопли вытирать, только что по земле на ней не ходить, хотя, думаю, могло дойти и до этого.

Когда язвительные речи перестали помогать, он просто привязал мою левую руку к поясу и отправил меня так рубить дрова. Первым делом я едва не отрубил себе пальцы на ноге.

Потом-то я приноровился. Но сказать, что мне это не нравилось, значило не сказать ничего. Я являлся домой едва живой и падал как мертвый. Утром я не мог сказать, что проснулся, пока холод темного утра не выгонял из меня вожделенный сон. Я был измотан, я был изможден.

– Что ж ты такой криворукий? –  язвительно терзал он мою нежную душу. –  Хорошо еще, что не хромой. Никогда не видел, чтобы так корчились с кистью в руках.

– Вам проще, учитель, –  рыдая над текстом из «Троецарствия», что он поручил мне переписывать тем днем, отозвался я. –  У вас нет такого увечья. Вам не приходилось так мучиться!

Мацуда, не говоря ни слова, протянул мне обе руки с выставленными вперед натруженными ладонями, безнадежно глубоко исчерченными трещинами складок, и только тогда я узрел, а до того все это время он умудрялся как-то это от меня успешно скрывать, что на его правой ладони недостает большого пальца!

– Я знаю об этом все, –  негромко отозвался он.

Он не мог держать меч в правой руке, он не мог согнуть лук так же, как все. Такое увечье делало человека калекой, почти неприкасаемым. Но он все это мог и был в этом лучше многих, уж мне-то это теперь доподлинно известно.

Пожалуй, он знал об этом куда больше, ведь когда-то он был правшой и сумел переучиться, да так, что я, имевший непосредственный болезненный опыт, не замечал иного.

И я заткнулся.

Позже я узнал, что на моем учителе намертво повисла презрительная кличка – Левша. Никто, конечно, не осмеливался сказать ему это в лицо. Но служба его была определена сразу и навсегда – никакой больше службы. Никогда и нигде. В государстве Четырех морей все гармонично, и левшей в нем нет. Левша – урод, калека, изгой. Таким он и был. Уродом и изгоем. Опасным уродом и изгоем. И бесполезным. Без поддержки моей семьи этот человек умер бы от голода, в нищете, всеми старательно забытый.