Да, сколько бы лун, сколько бы лет ни прошло, никогда не угаснет память об отце-благодетеле, лелеявшем сына с детства. Как видение, как сон вспоминается теперь всякая ласка… И слезы по умершему отцу все продолжали литься, и не было сил сдержать их. Будды и бодхисатвы всех трех миров, всех десяти направлений[284] с состраданием взирали на доброе сердце Нарицунэ, а уж как возрадовался, верно, дух его отца-дайнагона в потустороннем мире!

– Хотел бы я остаться здесь и молиться, дабы обрели силу мои молитвы, но там, в столице, тоже, наверное, ждут меня! Я еще вернусь сюда! – И, попрощавшись с отцом, Нарицунэ в слезах покинул могилу. А глубоко под землей, под покровом травы и листьев, дух умершего тоже, наверное, скорбел о разлуке с сыном.

Шел шестнадцатый день третьей луны, и солнце уже клонилось к закату, когда Нарицунэ прибыл в Тобу. Здесь находилась усадьба Сухама, имение покойного дайнагона. Годы прошли с тех пор, как обитатели внезапно покинули усадьбу. Ограда еще держалась, но черепичные навесы упали; ворота еще стояли, но створки исчезли. Войдя во двор, увидали Нарицунэ и Ясуёри, что давно не ступала здесь нога человека, все вокруг заросло густым мхом. Над Осенней горкой, устроенной посреди пруда, морща водную гладь, веял весенний ветер, и тихо плавали взад-вперед бесприютные уточки-неразлучницы[285] и белые чайки. «Покойный отец так любил этот вид!» – подумал Нарицунэ, и из глаз его снова хлынули слезы. Дом сохранился, узорные решетки прогнили, ставни и раздвижные двери бесследно исчезли.

– Здесь он сидел, бывало…

– В эти двери, бывало, входил…

– Это дерево посадил своими руками…

Так говорил Нарицунэ, и в каждом слове его звучали любовь и неутешная скорбь.

Стояла середина третьей луны, еще не отцвела сакура; персик и слива, словно встречая приход весны, обильно покрылись цветами разнообразных оттенков. Прежнего хозяина давно уже нет на свете, но цветы цветут, как всегда, помня о наступлении весны…[286]

       Персик и слива
        безмолвно вокруг цветут.
Пышно цветенье —
        к исходу близка весна.
Белая дымка —
        леды замела она,
И не узнать,
        кто жил некогда тут…[287]
* * *
       Когда бы цветам,
что раскрылись в родимом селенье,
дар речи людской, —
как много я мог бы проведать
у них о годах ушедших!..[288]

вспомнил Нарицунэ старинные китайские и японские стихи, и монах Ясуёри, тоже взволнованный до глубины души, невольно смахнул слезу. Они решили повременить с отъездом до вечера, но остались далеко за полночь: так жаль было покидать это место. Чем больше сгущалась ночная тьма, тем ярче озарял все кругом лунный свет, проникая сквозь щели обветшавшей кровли террасы, как всегда в разрушенном, опустевшем жилище. И вот уже засветилась в лучах утренней зари гора Цзилуншань[289], а они все еще медлили уходить… Но всему приходит конец. «Ведь нас ждут в столице, навстречу высланы кареты, оставлять их томиться ожиданием тоже жестоко!» – подумал Нарицунэ; и, с грустью покинув усадьбу Сухама, направились они в столицу, и радуясь, и печалясь.

Монаха Ясуёри тоже встречала карета, но он не сел в нее, а доехал в одной карете с Нарицунэ до Седьмой дороги; там их пути расходились, и долгим было прощание – так не хотелось им расставаться.

Разлука всегда печальна, кто бы ни расставался – люди, всего полдня гулявшие вместе под цветущею сакурой, или друзья, вдвоем скоротавшие ночь, любуясь луною, или случайные спутники, вместе укрывшиеся под сенью одного дерева в ожидании, пока прошумит легкий весенний дождик. Что же говорить о Нарицунэ и Ясуёри! Они вместе страдали, влача тяжкую жизнь изгнанников на острове Демонов, вместе изведали тяготы трудного плавания по волнам: одна участь судила им обоим одинаковый приговор. Их связали прочные узы, уходящие в далекое прошлое; нерасторжимую силу этих уз ощутили они теперь в полной мере!