– Какая жалость. А я через окно увидела вас! – вздохнула Брунгильда. Швырнув обглоданную кость в горшок с фикусом, она обтерла ладони о капот и протянула руку:

– Будем знакомы! В случае чего – поимейте в виду! Заходите, я провожу вас.

С яркого света он попал в темную кухню, затем в коридор, заставленный сундуками, в самом конце его они остановились перед дверью, из-за которой слышался стрекот швейной машины.

– Глашенька, миленькая, к тебе прекрасный рыцарь! – сказала толстуха, распахнув дверь.

Швейная машина умолкла.

Николай вошел в комнату, пахнущую машинным маслом и дешевым одеколоном. Над кроватью с горкой взбитых подушек – коврик «Лисица и виноград», в бутылке, висящей горизонтально на ленте, – макет парусной шхуны, стол, на нем – гора разноцветных лоскутов, швейная машина – и бедность, нужда из каждой щели.

Глаша, в нижней рубашке и юбке, набросив на голые плечи такой же коврик, что висел на стене, смущенно ему улыбнулась.

Николай кивнул головой Брунгильде и перед ее носом захлопнул дверь.

– Ой, зачем вы так! – всплеснула руками Глаша и, понизив голос, сказала: – Немка она. Бруна ее звать. Ей про моего Якова все известно. Я знаете как ее боюсь! К ней «фазаны» ходят…

– Кто, кто?

– «Фазаны», ну румынские офицеры.

– Я, Глаша, привез вам от Якова Вагина посылку, возьмите.

– Ой, что вы!..

– А на словах Яков просил передать, что лучше вас, красивее вас нет на целом свете… Он любит вас, свою Глашеньку, и вернется к вам!.. Обязательно вернется, только ждите его, ждите!..

– Никогда он не звал меня раньше Глашенькой… – Губы ее дрожали, на глаза навернулись слезы. – Господи, за что же это мне!..

– За любовь, за верность… – сказал Николай, но мыслями сейчас был далеко, в аульской саманной хате…

Глаша преобразилась. Куда девалась ее придавленность, болезненная жалкая улыбка. Она вся как-то поднялась, расцвела на глазах и действительно стала красивой.

– А Бруну эту самую не бойтесь, Глаша. Вы ей скажите, что я немец и… Ну, ухаживаю за вами, что ли…

– Как можно! Она знаете какая вредная! Вернется мой Яков, Бруна ему насплетничает, что вот, мол, к ней ходил немец, ухаживал…

– Вы, Глаша, не бойтесь. К тому времени, когда вернется Яков Вагин, не будет этой женщины, я вам обещаю.

– А можно мне вас спросить?

– Да.

– Как ваше имя или хотя бы фамилия?

– Не надо, Глаша. Когда вернется Яков, я зайду к вам, мы выпьем по стопке вина и вспомним это страшное время, которое вас не согнуло, не надломило вашей души…

– Вы уходите? Прошу вас, возьмите коврик на память. Я их шью на базар, а Бруна продает… Кое-как пробиваюсь…

Николай свернул коврик и взволнованный, сам не зная почему, вышел из комнаты.

В оранжерейном саду тамбура его поджидала Брунгильда. Она была в голубом платье, туго стянута корсажем, отчего в глубокий разрез выдавались упругие полушария грудей. Не было на ее голове и папильоток. Завитая, напудренная, с накрашенными губами, она была среди тропической растительности тамбура экзотическим, ярким цветком…

Николай, потрепав ее по щеке, сказал:

– До скорой встречи! – и вырвался на улицу, подумав: «Нашла фазана!»

С Коблевской Николай поспешил на Большую Арнаутскую, но Юли дома не застал. Подумал и решил посмотреть магазин Артура Берндта – его соседство с тюрьмой сулило большие возможности.

Николай сел в вагон люстдорфской линии. Трамвай с грохотом и скрежетом едва тащился, его швыряло, словно шаланду в штормовую погоду. Пульмановские вагоны – гордость Одессы – были вывезены в первые же месяцы оккупации.

В этот полуденный, знойный час пассажиров немного.

Жены чиновников румынской администрации, живущие на дачах Большого Фонтана, они нагло, как хозяева, входят с передней площадки и бесцеремонно требуют места. Хлыщеватые офицеры. На задней площадке жмутся солдаты, вчерашние крестьяне, в пропотевшей, грязной и оборванной форме, забитые муштрой и палочной дисциплиной, небритые и утомленные. Женщины с узелками, едущие в тюрьму с передачами. Благообразные горожане с цветами – эти направляются на кладбище навестить могилы своих близких.