– А что – важно?
– Найти папу Дэвида и убраться и из этой Бактрии, и из этой страны. Чтобы не вспоминать о ней никогда! – Девушка замолчала, щеки ее пылали. Потом сказала: – Извини, если я… задела чувство патриотизма к твоей стране.
Патриотизм… «К твоей стране…» В феодально-сырьевой латифундии, какой сейчас является Россия, бюрократия копает могилу собственной стране и своему будущему благополучию неистребимой тягой жить роскошно и – ничего не решать по существу. Всякое корпоративное сообщество стремится к паразитарному существованию и безрисковому обогащению; в России такие возможности для близких к «корыту» безграничны. Теперешняя жизнь так разделила даже людей служилых по уровню оплаты и возможностям, что «генералитет» – и военный, и статский – превратился в иной класс общества. Бюрократия похоронит Россию. «К твоей стране…» Где она теперь, моя страна? В книгах? Кинофильмах? Исторических мифах?
– Мое чувство патриотизма несколько… истаяло за минувшие годы. Вместе со страной. Но… люди не всегда виноваты в том, что с ними происходит.
– Всегда! Мир никто изменить не может, а вот себя – просто обязан!
– Не у всех достает на это силы и стойкости. А еще – люди устают.
– Ты – тоже?
– Да. Я тоже.
– Отчего ты тогда согласился… поехать со мной?
– Хочу… поправить.
– Что?
– Твое мнение о стране. И о людях.
Поскольку в первом классе мы были лишь вдвоем, я закурил. Аня сидела, демонстративно отвернувшись и глядя в иллюминатор. Потом сказала тихо:
– Я рисовала.
– Извини?..
– Ты спросил, какой у меня был дар. Я ответила честно: никакого. Я рисовала всякую… муть.
– Эжен считал, что ты будешь художницей, а он – музыкантом и вы будете путешествовать и… – Я чуть было не сказал «искать родителей» и вовремя осекся: тема эта для сирот вообще не простая, а у Ани еще и болезненная сейчас: пропал ее отец…
– Ты хочешь правду? Я не стала художницей. А он – не стал музыкантом. Да, я рисовала небо и море, лес и людей – похоже. Но рисовать похоже – еще не значит быть художником. Как уметь рифмовать – совсем не значит быть поэтом. К тому же… Я рисовала вовсе не то, что… вокруг, а лишь то, что подсказывало мне воображение. И рисунки мои были какие-то карикатурные, а порою – болезненные. Та же Альбина как-то сказала, когда увидела: «Что ты плодишь уродов? Их что, без тебя плодить некому? Разве бывают такие люди?»
А я… я изображала вовсе не людей. Я пыталась написать зависть и жадность. В виде людей. А как это еще можно изобразить? Ведь звери никому не завидуют… Хотя – ревнуют. Видно, плохо мне было тогда совсем…
…И еще – я часто рисовала одиночество. Оно мне представлялось серой, укрытой туманом пустыней. Или – покинутым домом, пустой комнатой, с серебряной венецианской вазой на крытом скатертью круглом столе с витыми ореховыми ножками, с затворенным окном, за которым угадывалось желтое увядание старинного парка, с осенними хризантемами в синей стеклянной бутыли… Высокий деревянный стул, трубка, раскрытая коробка с табаком, острый запах мокрой земли и увядающих листьев, затухший холодный камин с отливающими влажным блеском углями… Именно таким было для меня одиночество, но я знала, это одиночество не мое, чужое, и все равно боялась его… и становилось тревожно и… зябко.