«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», 14 июля 1928, № 1138, с. 2.
Чужой лес
Сижу в Медонском лесу. Давно облюбовал я это чудесное местечко, среди берез и кленов. Сзади, по склону, живописно вьется тропинка, сдавленная цепкой ежевикой. Впереди – заросшая травой площадка с расходящимися в разные стороны дорожками. Зеленой стеной стоит вокруг скамьи молодая поросль, играя на солнце листвой. И какая-то птица в глубине леса поет, настойчиво заучивая первые пять нот из партии Зибеля[128].
«Расскажите вы», – ясно слышится. А кому – не хочет сказать. Только я и так понимаю. Конечно, «ей». За это говорит все: и горячее солнце, и ясное небо, и такой милый ласкающий ветер…
Сижу, смотрю на березы и, как всегда, в душе – радость и грусть. Так много воспоминаний будят родные белые пятна, окруженные нежностью тонких ветвей. И так больно чувствуется, что все-таки это не то; что все это чужое вокруг – и земля, и дороги, и небо, и птицы…
Вот, вдали, из-за поворота показалась группа французов. Целая семья… Дама, двое детей. Девочку мать ведет за руку; мальчуган, вооруженный деревянной саблей, кидается из стороны в сторону, с безумием Дон-Кихота накидывается на стволы старых лип.
Счастливцы! Они у себя. Дома. Это все – их. На лице у матери – установившаяся спокойная радость. У детей – уверенные движения будущих хозяев страны. Опьянены годами, родным солнцем, родным воздухом…
Дама останавливается на площадке, нерешительно смотрит назад.
– Ау! – сложив ладони у губ, громко восклицает она.
– Го-го-го! – отвечает откуда-то громовой раскатистый голос.
– Ау! Ау!
– Го-го-го!
Эхо ответило «го»… Птица с партией Зибеля смолкла. Воздух замер, погрузившись после резких сотрясений в истомную тишь. И, вот, вдали, на дорогу ввалилась грузная фигура со шляпой на затылке, с развалистым самодовольством в походке.
Счастливцы! Как непринужденны! Что значит – дома. У себя. На своей собственной родине.
…Он подходит, запыхавшись, сияет мокрым лицом. В одной руке большой сверток в газетной бумаге, длинный хлеб. В другой – бутылка, в которой булькает молоко.
– Сядем на скамью, что ли? – спрашивает он громко по-русски, подозрительно взглянув на меня.
– Там уже кто-то сидит.
– А что ж такого. Пусть подвинется. Не его здесь скамейка. Володька! Пойди сюда! Ишь, поганец. Ломает кусты. Аня, садись. Ляля! Хочешь молочка? А? Володька, пойди сюда! Тебе говорю?
Они садятся. Аня, Володя, Ляля и он. Он ближе всех. Настолько близко, что каждый очередной поворот его могучей спины грозит смахнуть меня со скамьи.
– Мама, а у нашей соседки родился ребеночек! – говорит почему-то Ляля.
– Ну, и отлично. Пей молоко. Ты кого это встретил, Сережа? Топорчикова?
– Нет, не Топорчикова. Ты не знаешь. Полковник де-Гурнель. Удивительная штука, все-таки. В последний рай в Севастополе виделись, потом потеряли друг друга из вида. И теперь, на тебе, неожиданно в Медонском лесу повстречались.
– Де-Гурнель? Русский?
– Русский, конечно. Симпатяга. А судьба у человека, действительно, странная. Володька! Оставь хлеб в покое! Не подбрасывай! Предки были французскими эмигрантами, во время революции бежали в Россию. А теперь, вот, потомок принужден от революции обратно бежать. Беженцем в своей собственной родной стране оказался. Здорово? Володька! Что я тебе говорю?
– Мама, а почему у соседки родился ребеночек? – не унимается Ляля.
– Так надо, деточка. Пей.
– А почему надо? Консьержка говорит, что соседка купила ребенка на Марше о Пюс[129], – хитро замечает Володька. – Только врет, дура. На Марше о Пюс продаются старые вещи, а ребенок совсем молодой… Наверно, просто в рассрочку купили.